Год Черной Лошади
Шрифт:
Коридор закончился; железная дверь, ведущая на сцену, была заперта. Тимур двинулся в обход.
— …А вообще, имеете ли вы право судить людей? У вас у самого глаз нет… И души, думаю, тоже нет. Или есть? Где она прячется, ваша душа, хотел бы на нее посмотреть…
Широкий проем, через который на сцену втаскивали декорации, невозможно было ни закрыть, ни запереть. Тимур вошел в абсолютную темноту. Двинулся вперед, огибая кулисы, отводя с дороги тяжелый бархат. Здесь было душно, от пыли чесалось в носу, Тимур не удержался и чихнул. Духота усилилась —
Тишина. Ни дуновения.
— Вы не будете со мной говорить? Вообще?
Тишина.
Щелкнула зажигалка. Тимур не стал убирать язычок пламени, вместо этого шагнул к кулисе, поднес огонь к краю ткани:
— Будешь говорить?!
Кулиса рухнула. Десятки килограмм пыльного бархата упали с высоты четырех этажей, погасили зажигалку, сбили Тимура с ног, вжали в деревянный пол, оставили без воздуха.
Он не утратил самообладания. Задержал дыхание, как ныряльщик, и стал выбираться на ощупь. Выполз из-под тяжелой горы складок, отдышался; перед глазами плясали искорки, а кроме них, вокруг не было ни пятнышка света. «Черный кабинет»; Тимур выбрался на самый центр сцены, подальше от кулис, и снова щелкнул зажигалкой.
Скрип и грохот. Тимур упал ничком, перекладина с укрепленными на ней прожекторами остановила падение в полуметре над поверхностью сцены — в самом нижнем своем положении. Гул потревоженной машинерии не смолкал — падугу опустили против всех правил, слишком быстро, и теперь она тяжело раскачивалась над лежащим человеком.
— Ты не прав, — шепотом сказал Тимур. — Меня давить поздно — меня ты уже раздавил… Но пойми, театр не может идти по рельсам, как поезд… Он должен иметь право… иногда сворачивать. То, что не нравится тебе, не обязательно плохо… Ты похож на огородника, который выпалывает ирисы и ромашки… за то лишь, что они — не любезная ему картошка…
Сцена качнулась, пришла в движение — с негромким скрипом проворачивался круг. Все быстрее и быстрее; Тимур успел подняться на четвереньки — и тут же упал снова, втиснулся в гладкое дерево, чтобы центробежная сила не швырнула его в зал или в кулису. Круг вертелся бешеной каруселью, зажигалка вылетела из руки Тимура, а сам он в какой-то момент едва не потерял сознания.
Вращение замедлилось. Тимур не мог подняться еще долго после того, как круг остановился.
А потом сверху ударил свет, такой яркий, что Тимур закрыл лицо ладонями.
И так, не отрывая ладоней, сел.
Глаза, долго осваивавшиеся с темнотой, привыкали теперь к свету. Тимур видел узор сосудов на собственных веках.
А потом в белом, каком-то даже хирургическом свете софита он увидел себя — рваная рубашка с грязными манжетами, брюки, еще недавно приличные, а теперь измятые и перепачканные донельзя. Ссадины на ладонях; у ног его, прямо на досках, было выведено ярко-желтым мелом: «Иди домой, Тимур».
— Я не уйду, — сказал Тимур, поднимаясь.
Все фонари, которые только были на сцене и в зале, одновременно
Это было нечто среднее между летним полуднем и плавильной печью. Тимур заслонил лицо локтем; свет стоял стеной, как прежде стояла темнота, но если темноту можно было рассеять с помощью зажигалки, то средства против света не было никакого.
— Ты ничего со мной не сделаешь, — сказал Тимур. — Я понимаю, мне тебя не разубедить… Но я должен хотя бы попытаться. Вот моя первая победа — ты больше не игнорируешь меня…
Свет погас — весь, кроме единственного прожектора, показавшегося теперь тусклым, будто одинокая лампочка в ободранном подъезде. Пятно света поползло по сцене; остановилось на меловой надписи: «Ты сумасшедший. Уходи».
— Нет, я не сумасшедший, — сказал Тимур.
Круг света передвинулся еще.
«Ты слыхал, на чем строится театр?»
— На растоптанных самолюбиях, — Тимур усмехнулся.
«Подбирай остатки своего — и убирайся».
— Послушай, — тихо сказал Тимур. — Почему бы тебе не усомниться? Хоть один раз немножечко усомниться… Я не говорю — пересмотреть вкусы. Ты знаешь, что такое театр — но ведь ты не знаешь, что такое жизнь! Как же ты можешь судить?!
Пятно света нырнуло за кулисы. Переползло со сцены на бетонную стену.
«А почему бы не усомниться тебе?» — было написано на стене, в полуметре от земли.
— Потому что я уже прошел через сомнения. Я понял, что имею право на свой спектакль… на свой взгляд. Да, я напрасно пришел с этим к тебе. Я был глуп. Мне хотелось признания. Лучше бы я просто написал у себя на лбу: «Бездарность и формалист»…
Луч поднялся выше. На черной краске было выцарапано будто гвоздем:
«Ты действительно бездарность и формалист».
— Разумеется, — кивнул Тимур.
Луч поднялся еще выше. Тимур шагнул вперед, к лестнице — и наступил на зажигалку.
Поднял. Не думая, бросил в карман.
От перекладин-ступенек пахло железом.
«Тебя плохо учили, мальчик. Ты дилетант».
— Нет, — сказал Тимур.
Комочки высохшей грязи откалывались от его подошв и летели вниз.
«Ты не умеешь элементарного».
— Нет, — повторил Тимур громче. — Я знаю законы, которые нарушил… Я сделал это намеренно. Мой Ученый, в отличие от персонажа пьесы, существует среди размалеванных кукол… Да, это такой прием… Ведь рисует же ребенок синюю лошадь? Прекрасно зная, что синих лошадей — не бывает?
«Самоуверенность — отличительный признак бездарности.»
Тимур поднялся выше еще на несколько ступенек.
— Ты путаешь бездарность и непривычность… Да, мои персонажи сперва отвечают, а потом уже выслушивают вопрос. Я знаю — так неправильно, надо сперва услышать, оценить… Но ведь… появляется такое… ощущение их полной внутренней глухоты! Они же все глухи, кроме Ученого… Я знаю, что многие мои приемы — формальны… Что это не психологическая драма, это что-то другое… Но ведь сопереживание — все равно возникает! Вернее, возникало… до того момента, как ты оттолкнул…