Год Черной Лошади
Шрифт:
— Ну, зарегистрироваться ты мне позволишь? — осведомился Максимов.
— Не успеешь? — горько улыбнулся Калибан. — У тебя еще почти три часа.
— Давайте билеты и паспорт, — девушка за стойкой не терпеливо хлопнула ладошкой.
Максимов не смотрел на нее. Лысоватый еще что-то шептал, но Максимов отодвинул его, как портьеру.
— Ну давай, — сказал с напряженной улыбкой. — Только я на твоем месте нашел бы здесь медпункт и…
— Хорошо, — Калибан опустил длинные грошевские ресницы. — Мы поговорим, и я найду медпункт.
Максимов моргнул:
— Что?
— Дай мне руку, — тихо попросил Калибан.
Максимов предложил ему локоть, твердый, будто пластмассовый. Калибан оперся на него — чуть-чуть.
На них смотрели. Пассажиры и торговцы, провожающие, уборщики, какой-то пилот в фуражке и с «дипломатом» — все глазели на пару красивых людей со сложной судьбой, идущих вместе, может быть, в последний раз.
У Калибана заболел живот. Он шел, стараясь приноровиться к ритму чужих широких шагов, стараясь даже боль обратить себе на пользу. В глазах у великих актрис всегда есть место боли — пусть на самом дне, пусть малая толика, даже сквозь улыбку — капелька горечи…
— Так что ты хотела мне сказать?
Они стояли у высокого окна, за которым суетились погрузчики, подъезжали и уезжали автобусы, трепыхались флажки на ветру. Вокруг оставалось пустое пространство — шагов десять, и на краю этой зоны отчуждения изнывал от любопытства лысоватый мужичок-злопыхатель.
Калибан понял, что не знает ответа.
Позор, провал. Грошева придет в себя — в чужих колготках, с разбитым коленом… потом окажется, что она была в аэропорту, униженно просила Максимова не бросать ее, а Максимов, неумело пряча удовлетворение, указал ей на дверь. Звезда тусовки еще как-то выкрутится… а Калибану придется искать место торговца на лотке. А Тортила…
— Так что ты хотела мне сказать, детка?
Калибан проглотил слюну с привкусом металла. Поднял влажные голубые глаза. Поймал взгляд Максимова; слава богу, во взгляде, кроме усталости, было еще и любопытство. Максимов чуял, что его бывшая женщина переменилась, повернулась вдруг неожиданной гранью, он был почти удивлен — а значит, положение Калибана вовсе не было безнадежным.
— Я хотела попрощаться, — сказал он низким, чувственным, богатым на модуляции голосом Грошевой. — Ты улетаешь. Я хочу, чтобы ты знал: я никогда тебя не забуду. Я люблю тебя.
Под сводами аэропорта стоял приглушенный гул множества голосов, шагов, катящихся тележек, работающих механизмов. Максимов смотрел на Грошеву, между бровями у него намечалась складка: он пытался принять «мэссидж», запущенный в него Калибаном. Слова не имели значения: Калибан играл сейчас каждой мышцей, каждой капелькой влаги на глазах, играл запахом, образующимся помимо его воли, играл каждой ресницей, каждым волоском бровей…
Он был не Ирина Грошева. Он был Вивьен Ли; перед силой глубокого чувства не устоит даже глиняная
А вот бывший стриптизер — вполне устоит. Максимов молчал; казалось, сейчас он пожмет плечами, развернется — и зашагает к стойке регистрации.
Калибан задержал дыхание. Закусил нижнюю губу. Будто опомнившись, выпустил. И влажная, полная, почти лишенная помады губа вернулась на свое место — с едва заметным красным рубчиком.
— Ну Ирка, — пробормотал Максимов, и Калибан с колоссальным облегчением услышал в его голосе замешательство. — Мы же обо всем с тобой договорились… Ты же сама дала мне понять…
— Какая разница, что мы говорили, — сказал Калибан, и голос его прервался от волнения. — Разве слова хоть что-нибудь значат?
Мир дрогнул, будто сбрасывая слезу с ресниц. Мир сделался черно-белым, но это была не бедность изображения — благородная монохромность великого кино, где каждый взгляд значит больше, чем тысяча тысяч эффектов. Калибан говорил, иногда умолкая, удерживая дрожь в голосе, преодолевая боль, отводя взгляд — и снова глядя в глаза Ильи, единственного в мире, трагически потерянного жениха.
А потом он вдруг потерял сознание. Это случилось незаметно — просто перед глазами вдруг сделалось темно, а в следующую секунду тело Ирины Грошевой безвольно висело в объятиях бывшего стриптизера.
Калибан почуял — чужой кожей, — как внутри Максимова колотится сердце.
— Ирка… ты что?!
— Ничего, — Калибан улыбнулся, пытаясь встать на ватные ноги. — Знаешь, когда мне было пять лет, я выпал из окна, с третьего этажа…
«Выпал»!
Замигали красные лампочки, заметались тени: ошибка, error, накладка, провал…
— Выпала из окна, — повторил Калибан, не меняя интонации. — Захотелось полетать… Я потом много раз за это расплачивалась: за то, что хотелось полета. Невозможного. Летать…
— Ты мне не говорила, — после паузы сказал Максимов.
Калибан улыбнулся:
— Прости. Я в самом деле тебе… ничего не говорила. Помнишь, как в «Маленьком принце»: я люблю тебя, и моя вина, что ты об этом не знал… Ну уходи же, раз решил — уходи…
Теперь они сидели рядом, напротив громоздились чьи-то чемоданы, и металлический женский голос повторял по-русски и по-английски длинное, не имеющее смысла сообщение.
— Илья, ты что, обалдел?! — это лысоватый мужичок решился наконец заявить свои права. — Регистрация заканчивается!
Калибан откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза:
— Дай мне руку.
Пальцы Ирины Грошевой побежали по мужской ладони, по линиям жизни, ума и сердца. Ноздри Максимова дрогнули, раздулись — и затрепетали, как флажки на ветру. Зачастил пульс — та-та-та…
— …Что был он как дикарь, который поднял собственной рукою — и выбросил жемчужину ценней, чем край его… Что в жизни слез не ведав, он льет их, как целебную смолу роняют аравийские деревья… — прошептал Калибан. — Прощай.