Годы и войны
Шрифт:
Мы обнялись, крепко расцеловались. Ушаков не попал на Колыму по состоянию здоровья: старый вояка, он был ранен восемнадцать раз во время борьбы с басмачами в Средней Азии. За боевые заслуги имел четыре ордена.
За то время, пока мы жили в Находке, у Ушакова произошли перемены к худшему: его сняли с должности бригадира и назначили на тяжелые земляные работы. Начальство спохватилось, что осужденным по 58-й статье занимать такие должности не положено, когда под рукой есть "уркаганы" или "бытовики"...
Я уже говорил, что ехавшие на переследствие
Посмотрел на зрительниц... Ведь это наши матери, жены, сестры, дочери, чаще всего осужденные как члены семьи так называемых "врагов народа". Если мы но знали за собой никакой вины, то нас хоть в чем-то обвиняли, а эти несчастные были просто жертвами жестокого и открытого произвола.
Частое упоминание о появляющихся у меня слезах может вызвать недоумение: как это у военного, который считался волевым человеком, так часто появляются слезы? Дело в том, что в нашем положении у заключенного для протеста ничего не оставалось, кроме слез.
Накануне отъезда из бухты Находка я нашел Костю Ушакова в канаве, которую он копал. Небольшого роста, худенький, он, обессиленный, сидел, склонив голову на лопату. Узнав, что я завтра уезжаю, он просил сказать там, в Москве, что он ни и чем не виноват и никогда не был "врагом народа".
Снова крепко обнялись, поцеловались и расстались навсегда. Конечно, я добросовестно выполнил его просьбу, все передал, где было возможно. Но вскоре после нашей встречи он умер.
Путь от Находки до Москвы нам показался бесконечно длинным и нудным.
Ехали мы уже не в товарном, а в купированном арестантском вагоне. Само собой разумеется, мы не имели закрепленных мест: полок было шесть, а людей тринадцать. Мы строго соблюдали очередь для отдыха по одному на четырех верхних полках, а девять человек сидели на нижних двух полках и через маленькое зарешеченное окошко смотрели на волю.
Не скрою, что вид у меня был довольно неприглядный. Исхудал я сильно: рост у меня сто семьдесят семь сантиметров, а весил я в то время шестьдесят четыре килограмма. Признаком военного человека была лишь гимнастерка, служившая мне бессменно эти годы; из-за грязи и заплат было трудно определить, какого цвета она была раньше. Ватные брюки заплатаны. Ноги обернуты портянками в обуты в шахтерские галоши (полуботики). Была на мне еще и ватная фуфайка, лоснившаяся от грязи. На голове - истрепанная и грязная шапка-ушанка. Думая о своем внешнем виде, я мог тешиться лишь
Был у меня еще мешок. Он служил главным образом чехлом для обрывка одеяла, с которым я не расставался. В нем я хранил пару белья и свой неприкосновенный запас на случай заболевания; до десятка небольших баранок и пять кусков колотого сахара - все настолько почернело от грязи, что даже "уркаганы" на это не зарились.
Вот в таком виде меня и других привезли в Москву и водворили в знакомую уже Бутырскую тюрьму.
В камере, в которой мы оказались, было человек сорок. Все они прибыли на переследствие из различных лагерей и тюрем. У половины из них пересмотр дела уже закончился, и их снова направляли в лагерь.
Меня это не испугало. И прежде, когда я покидал камеру Лефортовской тюрьмы или находился перед судом военной коллегии, я верил, что мне поможет то, что я не клеветал ни на себя, ни на других.
Через семь суток меня вызвали к следователю. Перед ним лежало мое дело с прежней фотокарточкой. Увидев меня, следователь сначала засмеялся, а потом резко оборвал свой смех и стал серьезным. Несколько раз он переводил взгляд с фото на меня, предложил пройтись по комнате, потом сел сам и предложил мне сесть на против. Он спрашивал год, день моего рождения, кто были командующими округами при мне в Средней Азии и на Украине, кто был командиром корпуса и т. п. После этого началось следствие.
Предъявляя те или другие обвинения, он сверял мои ответы с прежними показаниями. Все это делалось в довольно вежливой форме, но тем не менее ничто не давало пока повода думать, что дело клонится к освобождению.
Так продолжалось до 1 марта, когда меня перевели из Бутырской тюрьмы на Лубянку.
Вечером 4 марта мне сообщили, что следствие закончено и меня этой ночью освободят. Следователь спросил, есть ли в Москве какие-либо знакомые, у которых моя жена, приезжая в Москву, могла останавливаться.
– Есть, - ответил я.
– Как вы думаете, не оставила ли она там для вас обмундирования?
– спросил он.
– Моя жена верит, что я буду освобожден. Возможно, что она привезла и оставила обмундирование.
Я сообщил ему номер телефона знакомой семьи.
Следователь удалился, но, вернувшись, сообщил:
– Жена ничего не оставляла, а в таком виде вас выпускать даже ночью невозможно.
Я попросил следователя повторить мне, что он говорил по телефону. Выслушав его, я сказал:
– На ваш вопрос естественно было ожидать только отрицательного ответа. Вы скажите так: мы освобождаем Горбатова, а одеться ему не во что. Тогда вам ответят иначе.
Он ушел снова и после второго звонка получил тот ответ, который и следовало ожидать. Он сам съездил к нашим знакомым и привез полный комплект обмундирования.
В ночь на 5 марта 1941 года, в два часа, на легковой машине следователь доставил меня на Комсомольскую площадь к моим знакомым. Сдав меня, вежливо распрощался: