Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
К концу романа из девяти условий завещания, что должны умудрить Вальта жизненным опытом, он к пяти еще и не подступался, два не доведены до конца, как не доведена до конца и любовная история. И если концовка тем не менее кажется окончанием, то лишь потому, что история братьев-близнецов завершается в момент прощания с Вультом. В отличие от «Незримой ложи», этой «руины от рождения», Жан-Поль всю жизнь носился с мыслью продолжить «Озорные лета», но так и не нашел в себе для этого сил, хотя план фабулы у него был готов. Возможно, его удерживала нереалистичность задуманного happy end’a. Возможно, он долго ощущал депрессию после неудачи: Котта, который не смог сбыть четыре тысячи экземпляров первых трех томов, вряд ли захотел бы печатать четвертый. На романиста Жан-Поля в Германии не было больше спроса. А вот его эстетические и особенно педагогические произведения, напротив, имели большой успех. Величие же «Озорных лет», за небольшими исключениями, оценили лишь потомки.
Возможно, дело и в том, что, хотя этот роман
Человек, которому он это сказал, Фарнгаген, принадлежал к немногочисленным поклонникам «Озорных лет». Это по его инициативе был создан сразу вслед за ними один из курьезов немецкой литературы. Когда в 1806 году французы оккупировали Галле и закрыли университет, студенты Фарнгаген и Нойман коротали незанятое учебой время, сочиняя по образцу «двойного романа» о братьях-близнецах роман под названием «Карловы попытки и помехи», который анонимно появился в 1808 году, после того как к нему приложили руку также Фуке и Бернгарди. В романе наряду с Вильгельмом Мейстером выступает и Жан-Поль, толстый человек, который много пьет и много говорит и сам составляет письмо о розыске самого себя как преступника, из страха, как бы он не сбежал от себя во время писания. Он сыплет каламбурами и «в речах своих неожиданно соединяет все на свете… как бы разобщенно оно ни было». В целом все это звучит не язвительно, скорее комично, как своего рода благодарность мастеру в форме пародии. «Откровенно сказать, то, что я сам там говорю, мне нравится чрезвычайно», — написал Жан-Поль об этой книге в 1811 году. Но рецензировать ее, как того хотели авторы, он не стал.
32
ДЕРЕВЦО СВОБОДЫ
По сравнению с тем, что совершил домартовский период в области цензуры, практика XVIII века кажется детской игрой, а XX век достиг в этом вопросе (прежде всего в фашистской Германии) такого совершенства, какое и в самых прекрасных снах не снилось цензорам XIX века. Будем надеяться, что и у грядущих столетий останется такое же впечатление о нашем, какое сохранилось у нас о цензуре минувших веков: какую бы докучливую помеху она ни являла собой для своего времени, в конечном счете она всегда оказывалась безрезультатной. История цензуры в Германии — это история ее бессилия, она лишь подчеркивает силу написанного слова. Потомкам цензурный чиновник всегда кажется дураком, который пытается голыми руками сдержать поток, и свод запрещенных книг — это свод курьезов. То, что вызывает отчаяние у современников, у потомков вызывает смех.
Во все времена книги, представляющие опасность для властителей, запрещались и сжигались (иной раз вместе с их авторами). Но учредить цензуру официально пришлось лишь после изобретения книгопечатания. В христианской Европе первыми это сделали папы, чтобы спасти устаревшее представление о мире, спасти которое было уже невозможно. Это они придумали Catalogus Librorum Prohibitorum, каталог запрещенных книг, который, вероятно, ведется еще и поныне. Затем в течение столетий запретом книг ведал только клир: духовной пищей ведало духовенство. Так обстояло дело и в Священной Римской империи германской нации. Это изменилось, когда буржуазия заявила свои претензии на политическую власть и не только создала собственную идеологию, но стала год от года вводить в действие все больше печатных машин, которые быстро снабжали растущие массы читателей литературой. Лишь тогда государственные власти начали серьезно ограждать себя цензурой от истинной или мнимой литературной опасности. Сперва цензурные поручения выполнялись университетскими факультетами или отдельными учеными, которые получали за это вознаграждение. Но в конце XVIII века, когда издательское дело (а вместе с ним и книготорговля) совершило скачок в развитии, а Французская революция посеяла панику, власти поняли, сколь полезны цензурные центры, под коими подразумевались центры не рейха, а отдельных государств, в данном случае — к счастью для литературы. Ибо хотя все они стремились к одному и тому же, а именно к подавлению новых идей, делали они это различными методами и в разной мере, так что между множеством оградительных стеночек, возводимых каждым земельным князем, существовало и множество лазеек; так было даже в самые скверные времена — в период после революции.
До тех пор в состязании цензоров на свирепость первенство держали католические страны, в особенности Австрия и Бавария. Лишь в девяностых годах временно в первый ряд выдвинулась
В Австрии цензура епископов и иезуитов была уже в 1753 году заменена центральной государственной Комиссией книжной цензуры. В 1765 году появился первый каталог запрещенных книг, который вместе с дополнениями скоро стал незаменимым указателем для собирателей эротической литературы. Но по нему хорошо видно и другое — то новое, что создала эпоха Просвещения в Европе. Этот полезный, хотя и неудобный для пользования библиографический указатель (к 1780 году он разбух до тридцати восьми фолиантов) привел главным образом к тому, что торговля запрещенными книгами резко увеличилась. Потому его перестали печатать, знакомя с ним чиновников лишь в рукописном виде.
Такое, подобное бумерангу, действие запретов всегда доставляло много хлопот цензорам. В вышедшей в 1775 году брошюре под названием «Цензор» проблема сформулирована так: «Можно быть вполне уверенным: ни одна книга, ни одно сочинение не привлечет покупателя так, как те, о которых сообщается в газетах, что их запрещено продавать под угрозой значительного денежного штрафа, ибо читатели сразу же догадываются — в них написана правда, иначе бы их не стали конфисковать». Говорят, будто оборотистый издатель Эттингер в Готе призывал своих авторов написать что-нибудь запретное, а в Лейпциге рассказывали, что книготорговец нанял цензора для тайной рекламы: за шесть дукатов он должен был конфисковать лежалый товар. Поэтому Вюрцбургский цензорский эдикт 1792 года предписал: «Если будет сочтено, что произведение подлежит запрету, запрет не следует предавать гласности». Но и это не помогло, ибо в интересовавшихся литературой кругах превосходно действовала система устной информации. И посему вюртембергское правительство предложило в 1795 году: не налагать запрета на революционные брошюры, а скупать их по розничной цене; но финансовое управление на это не согласилось. Авторам австрийского каталога запрещенных книг, стремившимся управлять мыслями, пришла в голову собственная грандиозная мысль: они включили в сей каталог самый каталог. И таким образом этот позорный символ подавления культуры оказался (как и в 1793 году в Баварии) в незаслуженно хорошем обществе. Ибо в нем были представлены не только все Просвещение Англии, Франции, Германии и все сочинения о Французской революции (включая контрреволюционные), но и Гомер, Вергилий, Овидий, Лютер, Эразм, Эйленшпигель, Гёте, Шиллер, Гердер, Виланд, Кампе, Музеус, «Всеобщая немецкая библиотека», «Берлинский ежемесячник» и все, что было написано на тему «любовь к родине»: понятия «любящий родину» или «патриот» считались в то время синонимами «революционера». Даже «Ксении» не пощадили от запрета, хотя одну из них, касавшуюся венской цензуры, Гёте не опубликовал:
Одно лишь мне будет досадно: если мои стишата Не увенчает запретом цензура Вены.Другая проблема цензуры состояла в том, что вместе со знаниями, которые считали вредными, исключали полезные и необходимые государству: стены, правда, защищают, но они же лишают обзора. Единственное решение этой дилеммы всегда одно и то же: к уже имеющимся привилегиям прибавить новую — привилегию информации. То, что запрещено одному (в Баварии за одно лишь чтение запрещенных книг налагался штраф от двадцати пяти до ста рейхсталеров), разрешено другому. В Австрии просьба о выдаче запрещенной книги звучала в лучшем кайзерско-королевском официальном стиле примерно так: «Нижеподписавшийся обращается в кайзерско-королевское придворное полицейское ведомство с просьбой о выдаче запрещенной и задержанной книги… для своего единоличного пользования и дает под страхом судебной ответственности поручительство в том, что он ни в коем случае никому другому не предоставит указанную книгу ни для чтения, ни во владение».
И если в Пруссии времен Фридриха II хваленая свобода печати, по словам Лессинга, сводилась к тому, что можно было говорить сколько угодно дерзостей по поводу религии, то и это — большое достижение по сравнению с другими немецкими государствами. Просвещение в области теологии и философии могло развиваться довольно спокойно, и понятно, что после смерти Фридриха, когда Фридрих Вильгельм II сразу начал с усиления цензуры, интеллигенция потребовала возврата к практике времен Фридриха II. Введенный в 1788 году закон, для маскировки названный «религиозным эдиктом», служил тому, чтобы запрещать все сколько-нибудь прогрессивное. Он действовал девять лет, год от году (главным образом в связи с событиями во Франции) ужесточался и, поскольку за ним стоял хорошо организованный прусский государственный аппарат, привел к губительным результатам. Протестовавший против него теолог Бардт поплатился двумя годами тюрьмы. Десять лет заключения в крепости грозили тому, кто издавал или распространял книги, не прошедшие цензуру.