Гоголь
Шрифт:
А. Белый в «Мастерстве Гоголя» (1934) утверждал: «Весь размах лирики, данный ритмами, от которых себя отвлекает в прозе Пушкин, вложил Гоголь в прозу, заставляя вздрагивать, как струны, вытянутые свои строки, дающие звук ассонансов и аллитераций». А. Белый полагал, что «Гоголь — сама эпопея прозы, поскольку в ней русский народный язык влил жизнь в „литературу и только“; „штиль“ мелкопоместного дворянина, сниженного в мещанстве, высокопарица канцеляриста и грубая смачность семинариста им впаяны вместе с местными народными говорами в литературную форму; Пушкин еще посылал учиться языку у просвирен; Гоголь из этого именно языка извлек оттенки непередаваемой звучности. Там, где были местные и сословные языки, стал „язык языков“, гибкий в оттенках перехода: от наречия к наречию. И новый язык зажег жизнь в лучших наших прозаиках-классиках. Переродилось самое понятие „проза“; и русская литература заняла первое место в мировой». По его мнению, у Гоголя «вместо дорической фразы Пушкина и готической фразы Карамзина — асимметрическое барокко, обставленное колоннадой повторов, взывающих к фразировке и соединенных дугами вводных предложений с влепленными над ними восклицаниями, подобными лепному орнаменту. Но и короткая фраза Пушкина, как составная часть стиля, имеет тут место, подобно пустому простенку между горельефными влеплинами…» Здесь подчеркивается архитектурность гоголевского стиля. В качестве одного из сквозных мотивов гоголевского творчества А. Белый выделяет следующий: «Гоголь инкорпировал мертвеца мертвецов в человека; в Поприщине человек переживает прижизненно бред засмертный; в Хлестакове омоложается: в смерть; в Чичикове наливается благообразием, более уродливым, чем личина колдуна». Как справедливо заметил Ю. В. Манн, «описания чертовщины у Гоголя построены на откровенной или полуприкрытой аналогичности бесовского и человеческого».
М. М. Бахтин в статье «Рабле и Гоголь» (1970) заметил: «Смеющийся сатирик не бывает веселым. В пределе он хмур и мрачен. У Гоголя же смех побеждает все… Он
Основным источником литературы Гоголь считал саму жизнь. По свидетельству А. О. Смирновой, «у Гоголя всегда в кармане была записная книжка или просто клочки бумаги. Он заносил сюда все, что в течение дня его поражало или занимало: собственные мысли, наблюдения, уловленные оригинальные или почему-либо поразившие его выражения и пр. Он говорил, что если им ничего не записано, то это потерянный день; что писатель, как художник, всегда должен иметь при себе карандаш и бумагу, чтобы наносить поражающие его сцены, картины, какие-либо замечательные, даже самые мелкие детали. Из этих набросков для живописца создаются картины, а для писателя сцены и описания в его творениях. „Все должно быть взято из жизни, а не придумываться досужей фантазией“». Гоголь при всей своей застенчивости и нелюдимости, охотно вступал в разговоры с самыми разнообразными людьми. «Мне это вовсе неинтересно, — говорил он, как бы оправдываясь, — но мне необходимо это для моих сочинений».
А. Белый первым обратил внимание на настоящее «кулинарное изобилие гоголевской прозы как олицетворение неизбывной полноты жизни, заставляющее вспомнить о старинных натюрмортах: „Чудовищен поварской прейскурант; вспомните овощи, фрукты, мяса, перевернутых ушами вниз зайцев — залу любого музея живописи под номерами 10, 11, 12; первые заняты старыми немцами, итальянцами, испанцами. В „Веч.“, „ТБ“, „В“ реестр отмечает 16 упоминаний о кушаньях (за вычетом предисловий к „Веч“); в предисловиях, бытовых повестях, комедиях и „МД“ мой реестр отмечает 86 смачно поданных блюд или плотоядных упоминаний о них; в „МД“ необходимый, сопутствующий героям передний фон жанра — еда; блюда отнюдь не декоративны; как яства, поданные голландцами: взять бы да съесть! Краткое перечисление этого смачного изобилия: напитки, водки, вина — „золототысячниковая сивушка“ (Шп), водка, настоенная на травах „деревий и шалфей“, перегонная на „персиковых косточках“ (СП), поднос „разноцветных настоек“ (МД), „разные наливки“ (ОТ), „губернская мадера“ (слона повалит) (Рев); „госотерн“ (в уездных городах нет просто сотерна), „клико-матрадура“ (не просто клико), „толстобрюшка“ (Рев), бордо, называемое „бурдашкой“, французское, под названием „бомбон“ („запах? — розетка“) (МД); к водкам — закуска: „соленые опенки“ (Шп.), сушеные рыбки, грибки (с чебрецом, с гвоздиками, с волошскими орешками, с мускатными орешками) (СП), балык, селедки (ОТ), винегрет, холодная телятина (Ш), вареные бураки, огурец, икра, паюсная, свежесольная, копченые языки (МД), сыр (Игр) и т. д. Мучные блюда: коржики, скородумки, шанишки, прягла (СП), пряженцы, масленцы, взваренцы (МД), другие „пундики“, ватрушки („каждая больше тарелки“), лепешки с припеками (луком, маком, творогом, сняточками), „кисленькие“ на вкус (неизвестно с чем) (СП); блины, пирожки (с маком, с сыром, с „урдою“) (СП), паштет (Ш), „загнутый пирог… с яйцом“, кулебяки с сомовым плесом, „пирог с головизною“, набитый хрящами и щеками „девятипудового осетра“, „пирог с груздями“; и — наконец знаменитая петуховская кулебяка в четыре угла: в одном „щеки осетра да вязига“; в другом — гречневая кашица, да грибочки с лукочком, да сладкие молоки, „да еще чего знаешь там этакого… какого-нибудь там того“ (МД). Супы: „борщ с голубями“ (ОТ), „стерляжья уха с налимами и молоками“ („шипит и ворчит… меж зубами, заедаемая расстегаем“) (МД), пятьсотрублевая уха „с двухаршинными стерлядями“ и „тающими во рту кулебяками“ (МД), „рассупэ-деликатес“ (МД) и т. д. Жаркое: „сосиски с капустой“ (МД), говядина с луком (Ш), „мозги с горошком“ (МД), „индейка со сливами“, поданная Шпоньке на одном блюде восприятий с „весьма красивой барышней“ (Шп), „набитая трюфелями индейка“ (Р), „индюк… ростом с теленка“ (набитый яйцами, рисом, печенками“ (МД), свинина, баранина, гусь, котлеты с каперсами, теленок, жаренный на вертеле, с почками (два года воспитывался на молоке) (МД), кушанье из внутренностей, „утрибка“ (ОТ), кушанье, видом похожее „на сапоги, намоченные квасом“, соус, „обхваченный…винным пламенем“ (ОТ), каплун (ОТ), пулярка жареная, „с финтерлеями“, „няня“, или блюдо „из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками“; из рыбных — севрюжка, белуга, осетр: к нему сняточки, груздочки, да — репушка, да морковка, да бобки, да свекла звездочкой („да… чего-нибудь там этакого… того-растого… Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть“ (МД). Сладкое, — … Довольно, читатель! Не Илиада, а… Жратв-иада; можно бы исщербить щит Ахилла резьбою показанных блюд; в центре ж вырезать пуп: герой жанра — брюхо! Неспроста перечисляю предметы и блюда, отчетливо выпертые всем рельефом из плоскости полотна; перечисленье — прием третьей фазы; столы жирных блюд средь тяжелой скульптуры вещей здесь насильственно вставлены в легкие фоны, почти загораживая кругозор…» Кулинарная роскошь — это соблазн, побуждающий людей грешить (брать взятки, выжимать все соки из крепостных крестьян и т. д.). Интересно, что автор столь впечатляющего «кулинарного пейзажа» умер фактически от того, что добровольно уморил себя голодом, изживая греховный «кулинарный соблазн».
Как отмечал А. Белый, «у Гоголя ряд неправильных выражений; Гоголь сам признавался: в Риме он забыл русский язык, значит: грамматически никогда и не знал его; это подчеркивает его талант: и без грамматики совершать в языке революции». Сущность революции заключалась в том, что Гоголь впервые по-настоящему ввел русскую разговорную речь в литературный язык. Сравнивая язык Пушкина и Гоголя, А. Белый отметил: «В отличие от уравновешенной и короткой пушкинской фразы, фраза Гоголя и длинней, и насыщенней придаточным предложением; части речи неуравновешены в ней: всюду скопление одних частей речи в ущерб другим; всюду заторы друг друга теснящих глаголов и существительных, отчего текст беспорядочно толпится у глаз, раздражая порой неумеренной яркостью; и — пафос дистанции всюду Пушкиным соблюден; фраза Гоголя какая-то неравнобокая фраза, как здание, напоминающее цаплю, которое Тарас Бульба увидел, подъезжая к Варшаве…» А. Белый подчеркивает: «Гоголь увеличивает энергию глагольного действия, подчеркивая или кинетику, или напрягая потенциал; он широко использует прием одушевления, и оттого глаголы его — оригинальны и ярки; мы говорим: „Пламя вырвалось из земли“; он скажет: „выхватилось“… Гоголь глаголами срывает с места предметы, обычно пребывающие в неподвижности (дома, деревни, верстовые столбы), заставляя и их отхватывать трепака…» Как пишет А. Белый, «все творчество Гоголя, как кряж, перерезает нагроможденье гипербол; прилагательные, данные в превосходной степени, образуют как бы ступенчатые предгорья к кряжу гипербол…» Эпитеты Гоголя А. Белый определяет как «смесь роскошеств с чувствительными недостатками; но они — не изъян, а перепроизводство богатств; в тропических порослях травам; и оттого — сушь, как следствие густоты; заросли эти взывают к очистке; к ним нечего прибавить: от них надо убавить и тогда все в этом мире будет прекрасно; богатство Гоголя особенно подчеркивается, когда мы обратимся к эпитетам Пушкина, которых красота в утонченной скромности, а вовсе не в роскоши; эпитеты Гоголя и Пушкина относятся вовсе к разным климатическим областям. Гоголь — тропичен; Пушкин — показывает красоты северной флоры». А. Белый особо остановился на П. фамилий и географических названий у Гоголя: «Потребность бесконтрольно излиться звуковым посвистом буйствует эскадроном имен, отчеств, фамилий, названий местностей, деревень, которым Гоголь штурмует нас: фамилии, или вернее — бред Гоголя, — выпучены ужасом пошлости, или хлещут как кастаньеты, гротеском; что главное: в них глумится тенденция отщепенца от рода над безличием родового чрева; даже имя „Николай“ (почему „Николай“?) превращает „я“ Гоголя в безыменку; почему оно — Николай, когда любое „ты“ Николай, любое „он“ — Николай? И отсюда потребность ожутить; и остранняют: не Николай Николаевич, а „Миколай Калаич“; Гоголь же — „Николай Васильевич“ из рода „Гоголей“ (чорт их знает, откуда „гоголи“?). И как месть за гоголя, пухнут звуковые монстры. Вот фамилии по чину „гротеск“; Бульба, Бурульбаш, Козолуп, Попопуз, Пухивочка, Голопупенко, Голокопытенко, Колопер, Пидсышек, Палывода, Покатыполе, Черевиченко, Макогоненко, Перерепенко, Метелица, Вовтузенко, Вертыхвыст, Невеличкий, Черевик, Чуб, Шпонька, Коробочка, Курочка из Гадяча, Земляника, Яичница, учитель Деепричастие, Держиморда, Хома Брут, Сторченко из Хортыщ, Сквозник-Дмухановский, Фемистоклюс Манилов, граф Толстогуб, Товстогуб, Довгочхун, Чипчайхилидзев, Пифагор Пифагорович Чертокуцкий, судья Тяпкин-Ляпкин; сюда же: Ердащагин, Шлепохвостова, Василиса Кашпаровна Цупчевьска, и т. д. Вот фамилии, которых задание внушить ужас своей тривиальностью: пара Пискарев и Пирогов в „НП“ окаймлена парой немцев, носящих знаменитые фамилии Шиллер и Гофман; вдумайтесь в ничтожество звуков, строящих фамилии двух героев Гоголя: Чичиков (чи-чи), Хлестаков (нахлестался); серою пылью чехлов несет от ряда фамилий: Подточина, Потанчиков, подполковник Потогоненко, Поприщин, Поплевин, Помойкин, Почечуев, Пуговицын, Перепреев, Перепендев, Подколесин, мичман Дырка, Люлюкин, столоначальник Ерошкин, Ковалев, Бобов, Бухмистерова, Брандахлыстова, Белобрюшкина, Купердягина, князь Брюховецкий, граф Булкин, Собачкин, Мурзафейкин, Замухрышкин, Вахромейкин, Ярыжкин, Тряпичкин, Швохнев, Блохин, Ихарев, Чмыхов, Глов, Невелещагин, Кислоедов, Софи Ватрушкина, полковник Чепраков, Харпакин, Трепакин, и т. д. Читатель, ведь — ужас! Имена и отчества: Амос Федорович, Агафья Тихоновна, Агафья Федосеевна, Василиса Кашпаровна, Фентефлей Перпентьич, Псой Стахич, Евдокия Малофеевна, Сильфида Петровна, Адельгейда Гавриловна, Маклатура Александровна, Евтихий Евтихиевич, Елевферий Елевферьевич, Акакий Акакиевич, Евпл Акинфиевич, Сысой Пафнутьевич, Макдональд Карлович, и т. д. Имена и прозвища: Солопий, Солоха, Мосий Шило, Хивря, Бовдюк, Ковтун, Коровий-Кирпич, Шепчиха, Копрян, Абакун Фыров, Алкид Манилов, Неуважай-Корыто, Григорий Доезжай-не-Доедешь, Елизавета Воробей, повариха Явдоха, девка Горпина, девка Орышка, приказчик Ничипор, кучер Омелек, отец Петр из Колиберды, Мокий, Соссий, Хоздазат, Трифилий, Варахасий, Павсикахий, Вахтисий; лысый Пимен „держал кабак, которому имя было Акулька“ (МД); колода карт — „Аделаида Ивановна“ (ТО); лошадь — „Аграфена Ивановна“ (Игр.) и т. д. А география Гоголя? Сельцо Вшивая-Спесь, село Колиберда, хутор Хортыщи, Шестилавочная улица, Мыльный переулок, дом Зверкова, церковь Николы-на-Недотычках и т. д. Я останавливаюсь подробно на именах, фамилиях, прозвищах; без них — не полон словарь; в них — явная тенденция к зауми сплетена с тенденцией к народным словам, прыщущим неологизмами; из последних выкручивает Гоголь свои жаргоны…»
ПРОКОПОВИЧ Николай Яковлевич (1810–1857),
товарищ Гоголя по нежинской гимназии, ставший одним из самых близких его друзей. Поэт, он преподавал русский язык и словесность в кадетских корпусах Петербурга. В 1842 г. по поручению Гоголя занимался изданием собрания сочинений последнего, но из-за неопытности и отсутствия деловых качеств у П. издание получилось слишком дорогим, из-за чего между друзьями произошла размолвка. Но вскоре Гоголь и П. помирились. По утверждению А. С. Данилевского, П. «был очень даровитая личность. Но он вдруг увлекся в Петербурге театром до того, что хотел поступить на сцену и вместо того поступил в театральную школу. Это всех сильно поразило: человек с большим развитием и знаниями садится на скамью театрального училища! Он был чрезвычайно скромен, и эта скромность губила его; еще в Нежине он стал выдаваться и заявлять себя. В Петербурге он познакомился с актером Сосницким, и тот его завербовал. Вероятно, к этому времени относится также начало знакомства Гоголя с Сосницким. Вскоре Прокопович познакомился с Комаровым, племянником Федорова, тогдашнего начальника театральной школы, а Комаров, в свою очередь, ввел в нежинский кружок Анненкова, и через него же Прокопович и Гоголь узнали впоследствии Белинского…»
И. И. Панаев так характеризовал П.: «Через А. А. Комарова (своего друга, преподавателя словесности в кадетском корпусе. — Б. С.) я познакомился с Прокоповичем, учителем словесности в кадетских корпусах, стихотворцем, большим чудаком и, главное, добрейшим человеком. Прокопович в один год с Гоголем кончил курс в Нежинском лицее. Приятель с ним еще со школьной скамьи, Прокопович, горячо любивший литературу, после первых произведений Гоголя присоединил к своей школьной дружбе еще благоговейную привязанность к нему как к писателю. Гоголь, по-видимому, был очень близок с ним: во время своего пребывания в Малороссии или за границей он всегда делал Прокоповичу различные поручения и, возвращаясь в Петербург, останавливался у него. Меня еще неприятно поразило то, что в обращении двух друзей и товарищей не было простоты: сквозь любовь Прокоповича к Гоголю невольно проглядывало то подобострастие, которое обнаруживают друзья низшие к друзьям высшего ранга; Гоголь, в свою очередь, посматривал на Прокоповича тоже как будто немножко свысока».
П. рассказал П. А. Кулишу историю «Ганца Кюхельгартена»: «У Гоголя была поэма „Ганц Кюхельгартен“, написанная, как сказано на заглавном листке, в 1827 году. Не доверяя своим силам и боясь критики, Гоголь скрыл это раннее произведение свое под псевдонимом В. Алова. Он напечатал его на собственный счет, вслед за стихотворением „Италия“, и роздал экземпляры книгопродавцам на комиссию. В это время он жил вместе со своим земляком и соучеником по гимназии Н. Я. Прокоповичем, который поэтому-то и знал, откуда выпорхнул „Ганц Кюхельгартен“. Для всех прочих знакомых Гоголя это оставалось непроницаемою тайною. Некоторые из них, — и в том числе П. А. Плетнев, которого Гоголь знал тогда еще только по имени, и М. П. Погодин, получили инкогнито по экземпляру его поэмы; но автор никогда ни одним словом не дал им понять, от кого была прислана книжка».
В записи П. А. Кулиша сохранился также рассказ П. о возвращении Гоголя из первого заграничного путешествия, в которое тот отправился, побуждаемый охотой к перемене мест после неудачи с «Ганцем Кюхельгартеном»: «Они не вели в отсутствие Гоголя переписки, и Прокопович вообразил его странствующим Бог знает где, каково же было его удивление, когда, возвращаясь однажды вечером (22 сентября 1829 г. — Б. С.) от знакомого, он встретил Якима, идущего с салфеткой к булочнику, и узнал, что у них „есть гости!“. Когда он вошел в комнату, Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать, как и что, было бы напрасно, и таким образом обстоятельства, сопровождавшие фантастическое путешествие, как и многое в жизни Гоголя, остались для него тайною».
27 сентября н. ст. 1836 г. Гоголь писал П. из Женевы: «Увы, мы приближаемся к тем летам, когда наши мысли и чувства поворачивают к старому, к прежнему, а не к будущему. Как быть! но прекрасно старое. Когда, когда-нибудь, мы соберемся вместе и вспомянем и Нежин, и Петербург, и молодость? Весела и грустна будет наша пирушка. Что, как идут учительские дела твои? Нахватал ли ты новых часов или нет и думаешь дать тягу из Петербурга? Теперь я как подумал хорошенько, не знаю, хорошо ли будет для тебя его оставить. В Петербурге всё можно сделать, всё под рукою; не нравится служба — перемени и бери другую. Притом, как бы ни было, ближе к людям, ближе к миру литературному и крещеному. В провинции этого нельзя сделать. Захочешь писатоночки, есть типографии и книгопродавцы, всё перед глазами… Что тебе сказать о Швейцарии? Всё виды да виды, так что мне уже от них наконец становится тошно, и если бы мне попалось теперь наше подлое и плоское русское местоположение с бревенчатою избою и сереньким небом, то я бы в состоянии им восхищаться, как новым видом. Я не пишу ничего тебе о всех городах и землях, которые я проехал… право, нечего об них писать. Изо всех воспоминаний моих остались только воспоминания о бесконечных обедах, которыми преследует меня обжорливая Европа, и то разве потому, что их хранит желудок мой, а не голова. Ох мне эти обеды! Проклятое обыкновение! Я ем через одно блюдо, по капле, но чувствую в своем желудке страшную дрянь. Как будто бы кто загнал туда целый табун рогатой скотины. Жалею очень, что не взял вод. На следующую весну или бишь лето перечищу его всего начисто. Европа поразит с первого разу, когда въедешь в ворота, в первый город. Живописные домики, которые то под ногами, то над головою, синие горы, развесистые липы, плющ, устилающий вместе с виноградом стены и ограды, всё это хорошо, и нравится, и ново, потому что всё пространство Руси нашей не имеет этого, но после, как увидишь далее то же да то же, привыкнешь и позабудешь, что это хорошо. Из городов немецких после Гамбурга лучше других — Франкфурт. Это — городок щеголь. Прелестнейший сад окружает весь город и служит ему стеною. Говорят, в нем жить весело, особливо зимою; но я имею антипатию к жидовским городам (Франкфурт-на-Майне уже в ту пору был крупнейшим банковским и торговым центром еще раздробленной Германии, и жидовский здесь употреблено Гоголем в значении прежде всего „банкирский, торгашеский“, так как в Германии евреи среди банкиров, равно как и в населении Франкфурта, отнюдь не преобладали. — Б. С.). Веселее всех других в продолжение лета Баден-Баден. Это дача всей Европы. Из Парижа, из Англии, из Испании, из Петербурга наезжает сюда народ на лето вовсе не для того, чтобы лечиться, но чтобы сколько-нибудь веселее профинтить время. Его местоположение так картинно, что можно только кистью, а не пером нацарапать. Город между горами раскинут на уступе одной из них. Магазины, театр, зала для балов, всё в саду и все вместе. Я прожил почти месяц в Бадене довольно весело, потому что встретил много знакомых. Города швейцарские мало для меня были занимательны. Ни Базель, ни Берн, ни Лозанна не поразили. Женева лучше и огромнее их и остановила меня тем, что есть что-то столично-европейское. Почти каждый дом облеплен афишами и объявлениями о книгах, печатанными в Париже на желтой бумаге буквами страшной величины: каждая буква больше Данченка. Ощутительна близость к Франции… Ветры здесь грознее петербургских. Совершенный Тобольск. Еду теперь в маленький городок Веве, который находится… недалеко от известного тебе замка Шильона… Сегодня поутру посетил я старика Вольтера. Был в Фернее. Старик хорошо жил. К нему идет длинная, прекрасная аллея, в три ряда каштаны. Дом в три этажа из серенького камня еще довольно крепок. Я прошел в его зал, где он обедал и принимал; всё в том же порядке, те же картины висят. Из залы дверь в его спальню, которая была вместе и кабинетом его. На стене портреты всех его приятелей — Дидро, Фридриха, Екатерины. Постель перестланная, одеяло старинное кисейное, едва держится, и мне так и представлялось, что вот-вот отворятся двери, и войдет старик в знакомом парике, с отстегнутым бантом, как старый Кромида, и спросит: что вам угодно? Сад очень хорош и велик. Старик знал, как его сделать. Несколько аллей сплелись в непроницаемый свод, искусно простриженный, другие вьются не регулярно, во всю длину одной стороны сада сделана стена из подстриженных деревьев в виде аркад, и сквозь эти арки видна внизу другая и аллея в лес, а вдали виден Монблан. Я вздохнул и нацарапал русскими буквами мое имя, сам не отдавши себе отчета для чего».