Гоголь
Шрифт:
Друг П. П. В. Нащокин утверждал, в беседе с редактором „Русского архива“ П. И. Бартеневым, что: „Гоголь никогда не был близким человеком к Пушкину. Пушкин, радостно и приветливо встречавший всякое молодое дарование, принимал к себе Гоголя, оказывал ему покровительство, заботился о внимании к нему публики, хлопотал лично о постановке на сцену Ревизора, одним словом, выводил Гоголя в люди“. — Нащокин никак не может согласиться, чтобы Гоголь читал Пушкину свои Мертвые Души. Он говорит, что Пушкин всегда рассказывал ему о всяком замечательном произведении. О Мертвых же Душах не говорил (по справедливому замечанию пушкиниста М. А. Цявловского, „утверждение Нащокина говорит только о том, что чтение это не оставило у Пушкина сильного впечатления“. — Б. С.). Хвалил он ему Ревизора, особенно Тараса Бульбу. О сей последней пьесе Пушкин рассказывал Нащокину, что описание степей внушил он. Пушкину какой-то знакомый господин очень живо описывал в разговоре степи. Пушкин дал случай Гоголю послушать и внушил ему вставить в Бульбу описание степи» (речь идет о выходце с Украины Семене Даниловиче Шаржинском, чиновнике почтового ведомства).
П. и Гоголь далеко не всегда совпадали в оценке литературных явлений. По свидетельству П. В. Анненкова, он сам слышал от Гоголя, как рассердился на него П. за легкомысленный приговор Мольеру: «Пушкин, — говорил Гоголь, дал мне порядочный выговор и крепко побранил за Мольера. Я сказал, что интрига у него почти одинакова и пружины схожи между собой. Тут он меня поймал и объяснил,
По свидетельству А. С. Данилевского, записанному В. Н. Шенроком, Гоголь, будучи в тот момент в Париже, очень тяжело пережил гибель П.: «А. С. Данилевский рассказывал мне, как однажды он встретил на дороге Гоголя, идущего с Ал. Ив. Тургеневым. Гоголь отвел его в сторону и сказал: — „Ты знаешь, как я люблю свою мать; но если б я потерял даже ее, я не мог бы быть так огорчен, как теперь: Пушкин в этом мире не существует больше“. В самом деле, он казался сильно опечаленным и удрученным».
16/28 марта 1837 г. Гоголь из Рима писал П. А. Плетневу в связи со смертью П.: «Что месяц, что неделя, то новая утрата, но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Всё наслаждение моей жизни, всё мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего я не предпринимал без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет невкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание („Мертвые души“. — Б. С.)… Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!..»
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь отозвался о Пушкине как о критике, наиболее точно определившем главную черту его, гоголевского творчества: «Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других писателей».
«РАЗВЯЗКА РЕВИЗОРА»,
драматический этюд, представляющий собой своеобразное послесловие к «Ревизору». Впервые опубликован: Гоголь Н. В. Сочинения. Т. 5. М., 1856. Вторая редакция Р. Р. была опубликована: Гоголь Н. В. Сочинения.10-е изд. Т. 6. М.; СПб., 1896.
Гоголь предполагал включить Р. Р. в предполагавшееся дешевое издание «Ревизора» в пользу бедных. 12/24 октября 1846 г. он писал С. П. Шевыреву: «Ревизор» должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. Заглавие должно быть такое: «Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных». О том же Гоголь сообщил 21 октября (2 ноября) 1846 г. графине А. М. Виельгорской: «В Петербурге и в Москве будет играться „Ревизор“ в новом виде, с присовокупленьем его окончания или заключенья, в бенефис двух первых наших комических актеров. Ко дню представления будет отпечатана пиеса отдельною книгою с присоединением доселе никому не известного ее окончания. Продаваться она будет в пользу бедных и может распродаться в большом количестве, стало быть, принести значительную силу». Однако Р. Р. не была разрешена театральной цензурой, и издание не состоялось. В 1847 г. Гоголь создал вторую редакцию Р. Р., но при жизни драматурга она так и не была поставлена на сцене.
М. С. Щепкин, в бенефис которого Гоголь первоначально предполагал ставить Р. Р., прочитав пьесу, писал 22 мая 1847 г. Гоголю: «По выздоровлении, прочтя ваше окончание „Ревизора“, я бесился на самого себя, на свой близорукий взгляд, потому что до сих пор я изучал всех героев „Ревизора“ как живых людей; я так видел много знакомого, так родного, я так свыкся с Городничим, Добчинским и Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения, что отнять их у меня и всех вообще — это было бы действие бессовестное. Чем вы их мне замените? Оставьте мне их как они есть. Я их люблю, люблю со всеми слабостями, как и вообще всех людей. Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки: это люди, настоящие живые люди, между которыми я взрос и почти состарился. Видите ли, какое давнее знакомство. Вы из целого мира собрали несколько лиц в одно сборное место, в одну группу, с этими людьми я совершенно сроднился, и вы хотите их отнять у меня. Нет, я их вам не дам! не дам, пока существую. После меня переделайте хоть в козлов; а до тех пор не уступлю вам Держиморды, потому что и он мне дорог. Вот главная причина моего молчания, и теперь как всё это высказалось? — я право не знаю; может быть, всё это вздор, вранье, но уже всё это высказалось; ну, так ему и быть!». Около 10 июля н. ст. 1847 г. Гоголь ответил М. С. Щепкину: «Письмо ваше, добрейший Михаил Семенович, так убедительно и красноречиво, что если бы я и точно хотел отнять у вас городничего, Бобчинского и прочих героев, с которыми, вы говорите, сжились как с родными по крови, то и тогда бы возвратил вам вновь их всех, может быть, даже и с наддачей лишнего друга. Но дело в том, что вы, кажется, не так поняли последнее письмо мое. Прочитать „Ревизора“ я именно хотел затем, чтобы Бобчинский сделался еще больше Бобчинским, Хлестаков Хлестаковым, и словом — всяк тем, чем ему следует быть. Переделку же я разумел только в отношении к пиесе, заключающей „Ревизора“. Понимаете ли это? В этой пиесе я так неловко управился, что зритель непременно должен вывести заключение, что я из „Ревизора“ хочу сделать аллегорию. У меня не то в виду. „Ревизор“ „Ревизором“, а примененье к самому себе есть непременная вещь, которую должен сделать всяк зритель изо всего, даже и не из „Ревизора“, но которое приличней ему сделать по поводу „Ревизора“. Вот что следовало было доказать по поводу слов: „разве у меня рожа крива?“ Теперь осталось всё при своем. И овцы целы, и волки сыты. Аллегория аллегорией, а „Ревизор“ — „Ревизором“. Странно, однако ж, что свиданье наше не удалось. Раз в жизни пришла мне охота прочесть как следует „Ревизора“, чувствовал, что прочел бы действительно хорошо, — и не удалось. Видно, Бог не велит мне заниматься театром. Одно замечанье относительно городничего примите к сведению. Начало первого акта несколько у вас холодно. Не позабудьте также: у городничего есть некоторое ироническое выражение в минуты самой досады, как, например, в словах: „Так уж, видно, нужно. До сих пор подбирались к другим городам; теперь пришла очередь и к нашему“. Во втором акте, в разговоре с Хлестаковым, следует гораздо больше игры в лице. Тут есть совершенно различные выраженья сарказма. Впрочем, это ощутительней по последнему изданию, напечатанному в „Собрании сочинений“».
В Р. Р. Гоголь устами Первого комического актера (М. С. Щепкина) утверждал: «Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пьесе! Все до единого согласны, что этакого города нет во всей России: не слыхано, чтобы где были у нас чиновники все до единого такие уроды: хоть два, хоть три бывает честных, а здесь ни одного. Словом, такого города нет. Не так ли? Ну, а что, если это наш же душевный город и сидит он у всякого из нас? Нет, взглянем на себя не глазами светского человека, — ведь не светский человек произнесет над нами суд, — взглянем хоть сколько-нибудь на себя глазами Того, Кто позовет на очную ставку всех людей, перед которыми и наилучшие из нас, не позабудьте этого, потупят от стыда в землю глаза свои, да и посмотрим, достанет ли у кого-нибудь из нас тогда духу спросить: „Да разве у меня рожа крива?“ Чтобы не испугался он так собственной кривизны своей, как не испугался кривизны всех этих чиновников, которых только что видел в пьесе!.. Те вещи, которые нам даны с тем, чтобы помнить их вечно, не должны быть старыми: их нужно принимать как новость, как бы в первый раз только их слышим, кто бы их ни произносил нам, — тут нечего глядеть на лицо того, кто говорит их. Нет… не о красоте нашей должна идти речь, но о том, чтобы в самом деле наша жизнь, которую привыкли мы почитать за комедию, да не кончилась бы такой трагедией, какою не кончилась эта комедия, которую только что сыграли мы. Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться? Ревизор этот — наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по Именному Высшему повеленью он послан и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же, такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее. На место пустых разглагольствований о себе и похвальбы собой да побывать теперь же в безобразном душевном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, — в котором бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей! В начале жизни взять ревизора и с ним об руку переглядеть все, что ни есть в нас, настоящего ревизора, не подложного, не Хлестакова! Хлестаков — щелкопер, Хлестаков — ветреная светская совесть, продажная, обманчивая совесть; Хлестакова подкупят как раз наши же, обитающие в душе нашей, страсти. С Хлестаковым под руку ничего не увидишь в душевном городе нашем. Смотрите, как всякий чиновник с ним в разговоре вывернулся ловко и оправдался, вышел чуть не святой. Думаете, не хитрей всякого плута чиновника каждая страсть наша, и не только страсть, даже пустая, пошлая какая-нибудь привычка? Так ловко перед нами вывернется и оправдается, что еще почтешь за добродетель и даже похвастаешься перед своим братом и скажешь ему: „Смотри, какой у меня чудесный город, как в нем все прибрано и чисто!“ Лицемеры наши страсти, говорю вам, лицемеры, потому что сам имел с ними дело. Нет, с ветреной светской совестью ничего не разглядишь в себе: и ее самую они надуют, и она надует их, как Хлестаков чиновников, и потом пропадет сама, так что и следа ее не найдешь. Останешься как дурак городничий, который занесся было уже невесть куда — и в генералы полез, и наверняка стал возвещать, что сделается первым в столице, и другим стал обещать места, — и потом вдруг увидел, что был кругом обманут и одурачен мальчишкою, верхоглядом, вертопрахом, в котором и подобья не было с настоящим ревизором… Не с Хлестаковым, но с настоящим ревизором оглянем себя! Клянусь, душевный город наш стоит того, чтобы подумать о нем, как думает добрый государь о своем государстве! Благородно и строго, как он изгоняет из земли своей лихоимцев, изгоним наших душевных лихоимцев! Есть средство, есть бич, которым можно выгнать их. Смехом, мои благородные соотечественники! Смехом, которого так боятся все низкие наши страсти! Смехом, который создан на то, чтобы смеяться над всем, что позорит истинную красоту человека. Возвратим смеху его настоящее значенье! Отнимем его у тех, которые обратили его в легкомысленное светское кощунство над всем, не разбирая ни хорошего, ни дурного! Таким же точно образом, как посмеялись над мерзостью в другом человеке, посмеемся великодушно над мерзостью собственной, какую в себе ни отыщем! Не одну эту комедию, но всё, что бы ни показалось из-под пера какого бы то ни было писателя, смеющегося над порочным и низким, примем прямо на свой собственный счет, как бы оно именно было на нас лично написано: всё отыщешь в себе, если только опустишься в свою душу не с Хлестаковым, но с настоящим и неподкупным ревизором… Соотечественники! ведь у меня в жилах тоже русская кровь, как и у вас. Смотрите: я плачу! Комический актер, я прежде смешил вас, теперь я плачу. Дайте мне почувствовать, что и мое поприще так же честно, как и всякого из вас, что я так же служу земле своей, как и все вы служите, что не пустой я какой-нибудь скоморох, созданный для потехи пустых людей, но честный чиновник великого Божьего государства и возбудил в вас смех, — не тот беспутный, которым пересмехает в свете человек человека, который рождается от бездельной пустоты праздного времени, но смех, родившийся от любви к человеку. Дружно докажем всему свету, что в Русской земле всё, что ни есть, от мала до велика, стремится служить Тому же, Кому всё должно служить что ни есть на всей земле, несется туда же… кверху, к Верховной вечной красоте!»
Под влиянием критики со стороны М. С. Щепкина и других своих друзей этот финал Р. Р. Гоголь во второй редакции переделал. Там Первый комический актер специально комментировал заключительную немую сцену «Ревизора»: «Мне показалось, что это мой же душевный город, что последняя сцена представляет последнюю сцену жизни, когда совесть заставит взглянуть вдруг на самого себя во все глаза и испугаться самого себя. Мне показалось, что этот настоящий ревизор, о котором одно возвещенье в конце комедии наводит такой ужас, есть та настоящая наша совесть, которая встречает нас у дверей гроба».
Причины, по которым Р. Р. не получила разрешения театральной цензуры, в ноябре 1846 г. изложил А. М. Гедеонов в письме П. А. Плетневу: «Что же касается собственно до пиесы, то по принятым правилам при Императорских театрах, исключающих всякого рода одобрения артистов — самими артистами, а тем более венчания на сцене, она в этом отношении не может быть допущена к представлению». 21 ноября 1846 г. Плетнев известил Гоголя: «Твою пьесу „Развязка ревизора“ пропустили, но только к печатанию, а не к представлению, затем что увенчивать на сцене артисты товарища своего, по правилам нашей дирекции, не имеют права…»
Незадолго до смерти, 5 ноября 1851 г., Гоголь читал в доме А. П. Толстого Р. московским актерам, игра которых в пьесе его не удовлетворяла. Присутствовавший на чтении И. С. Тургенев вспоминал: «Гоголь… объявил, что остался недоволен игрою актеров в „Ревизоре“, что они „тон потеряли“ и что он готов им прочесть всю пьесу с начала до конца… Читал Гоголь превосходно… Казалось, Гоголь только и заботится о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный — особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться — хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно давясь ей, всё более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу городничего о двух крысах (в самом начале пьесы): „Пришли, понюхали и пошли прочь“. Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене „Ревизор“». Гоголь пытался дать понять присутствующим, что задача Р.
– гораздо глубже, чем насмешить, что пьеса прежде всего направлена на то, чтобы побудить публику к самокритике. Оттого-то и читал он серьезно самые смешные места, но оттого только усиливал комический эффект. Мало находится актеров, способных обнажить внутренний трагизм в гоголевском смехе.