Гоголь
Шрифт:
Однако после премьеры автор охладел к Р. Как свидетельствует С. Т. Аксаков, пьеса была продана Гоголем дирекции императорских театров за 2500 рублей ассигнации, и сразу же начались хлопоты о постановке комедии в Москве. 29 апреля 1836 г. Гоголь писал актеру Малого театра М. С. Щепкину: «Посылаю вам „Ревизора“. Может быть, до вас уже дошли слухи о нем. Я писал к ленивцу 1-й гильдии и беспутнейшему человеку в мире, Погодину, чтобы он уведомил вас. Я желал сам привезти его к вам и прочитать собственногласно, дабы о некоторых лицах не составились заблаговременно превратные понятия, которые — я знаю — чрезвычайно трудно после искоренить, но, познакомившись с здешнею театральною дирекциею, — я такое получил отвращение к театру, что одна мысль о тех приятностях, которые готовятся для меня еще и на московском театре, в силе удержать поездку в Москву и попытку хлопотать о чем-либо. К довершению наконец возможнейших мне пакостей здешняя дирекция, т. е. директор Гедеонов (имеется в виду Александр Михайлович Гедеонов (1790–1867), директор петербургских императорских театров. — Б. С.), вздумал, как слышу я, отдать главные роли другим персонажам после четырех представлений ее, будучи подвинут какою-то мелочною личною ненавистью к некоторым главным актерам в моей пиесе, как то к Сосницкому и Дюру. Мочи нет. Делайте, что хотите с моею пиесою, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама надоела так же, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях. Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня. Бранят и ходят на пиесу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество государя, пиеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший признак истины — и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью». В мае 1836 г. Щепкин ответил на это письмо: «Милостивый государь, Николай Васильевич! Письмо и Ревизора несколько экземпляров получил и по назначению все роздал, кроме Киреевского, который в деревне, и потому я отдал его экземпляр С. П. Шевыреву для доставления. Благодарю вас от души за „Ревизора“ — не как за книгу, а как за комедию, которая, так сказать, осуществила все мои надежды, и я совершенно ожил. Давно я уже не чувствовал такой радости; ибо, к несчастию, мои все радости сосредоточены в одной сцене. Знаю, что это почти сумасшествие, но что ж делать? Я, право, не виноват. Порядочные люди смеются надо мной и почитают глупостью, но я за усовершенствование этой глупости отдал бы остаток моей жизни. Ну, всё это в сторону, а теперь просто о „Ревизоре“. Не грех ли вам оставлять его на произвол судьбы — и где же? в Москве, которая так радушно ждет вас, так от души смеется в „Горе от ума“? И вы оставите ее от некоторых неприятностей, которые доставил вам Ревизор? Во-первых, на театре таких неприятностей не может быть, ибо М. Н. Загоскин, благодаря вас за экземпляр, сказал, что будет писать к вам, и поручил мне еще уведомить вас, что для него весьма приятно было бы, если бы вы приехали, дабы он мог совершенно с вашим желанием „делать всё, что нужно для постановки пиесы“. Со стороны же публики, чем более будут на вас злиться, тем более я буду радоваться, ибо это будет значить, что она разделяет мое мнение о комедии, и вы достигли своей цели. Вы сами лучше всех знаете, что ваша пиеса более всякой другой требует, чтобы вы прочли ее нашему начальству и действующим. Вы это знаете и не хотите приехать. Бог с вами! Пусть она вам надоела, но вы должны это сделать для комедии; вы должны это сделать по совести; вы должны это сделать для Москвы, для людей, вас любящих и принимающих живое участие в „Ревизоре“. Одним словом, вы твердо знаете, что вы нам нужны, и не хотите приехать. Воля ваша, это эгоизм. Простите меня, что я так вольно выражаюсь, но здесь дело идет о комедии, и потому я не могу быть хладнокровным. Видите, я даже не ленив теперь. Вы, пожалуй, не ставьте ее у нас; только прочтите два раза, а там… Если вы решитесь ехать к нам, то скорее, ибо недели через три, а может быть и ранее, она будет готова. К ней пишут новую декорацию». Вместе со своим письмом Щепкин переслал Гоголю письмо М. П. Погодина от 6 мая 1836 г., где говорилось: «Щепкин плачет. Ты сделал с ним чудо. При первом слухе о твоей комедии на сцене он оживился, расцвел, вновь сделался веселым, всюду ездил и рассказывал. Надо почтить это участие таланта. Ставить пиесу я сам тебе не советую: я как-то с год был знаком с кулисным миром, впрочем, как постороннее лицо, и убедился, что ничего не может быть мучительнее, как кланяться директорам, инспекторам, спорить со всеми этими субъектами
По свидетельству А. Я. Панаевой, бывший начальник Гоголя действительный статский советник В. И. Панаев «приходил в ужас от того, что „Ревизора“ дозволили играть на сцене. По его мнению, это была безобразная карикатура на администрацию всей России, которая охраняет общественный порядок, трудится для пользы отечества, и вдруг какой-то коллежский регистраторишка дерзает осмеивать не только низший класс чиновников, но даже самих губернаторов». Премьера Р. в московском Малом театре 25 мая 1836 г. М. С. Щепкин не был до конца удовлетворен игрой и на следующий день писал петербургскому исполнителю роли Городничего И. И. Сосницкому: «Есть предел грусти, где далее она уже нейдет. Что делать! может быть, любовь к искусству я простер далее, нежели должно, но это не моя вина. Теперь „Ревизор“ дал немного мне приятных минут и вместе горьких, ибо в результате оказался недостаток в силах и в языке. Может быть, найдутся люди, которые были довольны, но надо заглянуть ко мне в душу! Ну, меня в сторону. Ежели Н. В. Гоголь не уехал за границу, то сообщи ему, что вчерашний день игрался „Ревизор“ — не могу сказать, чтобы очень хорошо, но нельзя сказать, чтобы и дурно; игран был в абонемент, и потому публика была высшего тона, которой, как кажется, она (комедия) многим не по вкусу. Несмотря на то, хохот был беспрестанно (сбылось предвидение Гоголя, что в Москве Р. примут лучше, чем в Петербурге. — Б. С.); вообще принималась пьеса весело; на завтра билеты на бельэтажи и бенуары, а равно и на пятницу — разобраны». Еще раз о Р. Щепкин написал Сосницкому 3 июня 1836 г.: «Бранишь, что я не писал подробно об успехе пьесы, но я написал тебе всё, что мог написать. Публика была изумлена новостью, хохотала чрезвычайно много, но я ожидал гораздо большего приема. Это меня чрезвычайно изумило; но один знакомый забавно объяснил мне эту причину: „Помилуй, говорит, как можно было ее лучше принять, когда половина публики берущей, а половина дающей?“ И последующие разы это оправдали: принималась (комедия) чрезвычайно хорошо, принималась с громкими вызовами, и она теперь в публике общим разговором, и до кого она ни коснулась — все в восхищении, а остальные морщатся. Ленский в Хлестакове очень недурен. Орлов в слуге хорош. Добчинский и Бобчинский (Н.М. Никифоров и С.В. Шумский. — Б. С.) порядочны, а особливо в сцене, где они являются с просьбой — один об сыне, а другой хлопочет о том, чтобы привести в известность о его местопребывании; а первой сценой я недоволен. Собой я большею частию недоволен, а особливо первым актом. Петр Степанов в судье бесподобен. Женщинами я вообще недоволен, а особливо женой и дочерью: чрезвычайно нежизненны (М. Д. Львова-Синецкая как Анна Андреевна и Панова как Марья Антоновна. — Б. С.). Вчера играл я в четвертый раз, и публика каждый раз принимает ее теплее и теплее; театр всегда бывает полон». Подробное описание первой московской постановки Р. сохранилось в рецензии А.Б.В., опубликованном в № 9 журнала «Молва» за 1836 г. (ее автор до сих пор не установлен): «Видели ли вы „Ревизора“? — вот вопрос, несколько недель назад тому повторявшийся по Москве и в гостиных, и в гостиницах, и на перекрестках уличных, и на проулках загородных; вопрос, на который щедро сыпались ответы, столь же занимательные, как справки о чужом здоровье и видимом состоянии погоды. Не вините за это общество московское. Оно, как и всякое другое общество, отделывается готовыми, общими фразами, но в выборе этих фраз, самих по себе пошлых, есть у общества инстинкт особенный. Все говорят: вот приговор общества, приговор строгий, неизменяемый, как судьба человека, которая, в свою очередь, чуть ли не есть только известное отношение наше к обществу! В вопросе: видели ли вы „Ревизора“? — слышно уже разогретое любопытство Москвы; но чем же было возбуждено оно? Ни один журнал не подготовлял „Ревизору“ в Москве приема ласкового; мы даже не могли читать его, а только об нем слышали, потому что он был какою-то библиографическою редкостью, которой нельзя было сыскать даже в книжной лавке А. С. Ширяева, неоспоримо первого нашего книгопродавца. Отчего — эта книгопродавческая тайна не подлежит нашему суждению; мы говорим это только к тому, что ни ласковые предупреждения журналистов, ни даже чтение пьесы не могло предрасположить в ее пользу. Только слух, молва, прилетающая из Петербурга в Москву, словно по чугунной дороге, возбудила внимание к новому произведению г. Гоголя, и любопытство участия возросло до высшей степени. Наконец показалось и в нашем добром городе Москве двадцать пять экземпляров желанного „Ревизора“, и они расхватаны, перекуплены, перечитаны, зачитаны, выучены, превратились в пословицы и пошли гулять по людям, обернулись эпиграммами и начали клеймить тех, к кому придутся. Имена действующих лиц из „Ревизора“ обратились на другой день в собственные названия: Хлестаковы, Анны Андреевны, Марьи Антоновны, Городничие, Земляники, Тяпкины-Ляпкины пошли под руку с Фамусовым, Молчалиным, Чацким, Простаковыми. И все это так скоро, еще до представления, сделалось. Посмотрите: они, эти господа и госпожи, гуляют по Тверскому бульвару, в парке, по городу, и везде, везде, где есть десяток народу, между ними, наверно, один выходец из комедии Гоголя… Отчего ж это? Кто вдвинул это сознание в жизнь действительную? Кто так сроднил его с нами? Кто натвердил эти прозвания, эти фразы, эти обороты, смешные и неловкие? Кто? Это сделали два великие, два первые деятеля: талант автора и современность произведения. То и другое дали ему успех блистательный; но с тем вместе то и другое оскорбили бесталанность и ложное в понятиях, снабдили автора врагами, завистниками, клеветниками, на все готовыми. Напрасно Фаддей Венедиктович Булгарин и госп. профессор Осип Иванович Сенковский, уцепясь за „Ревизора“ с первого явления, потащили его на плаху своих литературных суждений; напрасно печатно и письменно уверяли они, что это создание допотопное, нелепое, баснословное… „Ревизор“, сыгранный на московской сцене без участия автора, великого комика жизни действительной, поставленный во столько же репетиций, как какой-нибудь воздушный водевильчик с игрою г-жи Репиной, „Ревизор“ не упал в общественном мнении, хотя в том же мнении московский театр спустился от него, как барометр перед вьюгою; „Ревизор“ стал, встряхнулся и разбрелся отдельными сценами по всем закоулкам Москвы и разыгрывается уже в гостиных и Замоскворечья смиренного и аристократического Арбата, при встрече гостя петербургского… „Ревизор“, комедия в пяти действиях, в прозе, представлена в первый раз на московском театре мая 25 дня. Она дана была два раза сряду и потом, через два дня, в третий раз. Представлению предшествовала на хвосте афиши обыкновенная повестка или фраза, изобретенная кем-то очень остроумно для возбуждения любопытства публики и увеличения продажи билетов, то есть „в непродолжительном времени“, и т. д. Эта фраза потеряла всё свое достоинство с тех пор, как надоела московской публике… Она в Москве очень похожа на еженедельное объявление, что „за Рогожской заставою дикая лошадь, поражая медведя зубами, приведет почтеннейшую публику в немалое удивление“. Итак, это сильное средство не могло действовать на публику. Что ж на нее действовало? Инстинктивное чувство, которое сказало, что комедия Гоголя должна быть хороша, потому что в Петербурге обратила на себя просвещенное внимание, не понравилась только двоим, то есть гг. Сенковскому и Булгарину, покровителям посредственности, литераторам, занемогающим чужими успехами, людям раздражительным, припадочным, как все их соотечественники. Так точно и было. Никто не обращал на их горячность внимания, всякий желал видеть „Ревизора“. Вперед и вдвое давали за билеты. Прибавьте и то, что в известном круге людей внимание к пиесе возбуждалось давно не виданным участием и заботливостью артистов. Эти последние обрадовались комедии Гоголя, потом, видимо, оробели, совершенно справедливо предчувствуя, что если и тут, так же как в „Горе от ума“, будет неудача, то судьба их кончена во мнении публики, что в ней пробудится, наконец, неотразимое желание переменить персонажи, явится слишком ярко сознание их недостатков; а что значит актер, возбудивший в публике желание переменить себя? Он становится бутафорною принадлежностью. Это они предчувствовали, боялись комедии Гоголя, и, увы! предчувствие многих не обмануло. Так всегда необыкновенное произведение, появляясь, ведет за собою тысячи незаметных, повидимому ничтожных происшествий, понятий, чувств, которые составляют в сумме своей то, что называется движением вперед. Слово страшное для посредственности: она сознает это, но не признается в том и мстит причине своего уничижения нелепою клеветою, кривыми толками или наглым уверением, что мы и видели. Наконец, был объявлен спектакль, и, к общему удовольствию, московская дирекция воспользовалась благоразумным распоряжением петербургской, то есть дозволила записывать билеты за несколько представлений желающим. Эта безделица, упущенная прежде из виду, стоила уже сотням людей здоровья. Теперь филантропия взяла свои права и у продажи билетов: спасибо ей! Наступило представление, театр полон, музыка загудела что-то старое слушать нечего — осмотримся. Спектакль в Малом театре. Большой переламывают? Следовательно, лож вполовину менее и публики также. По общему закону и порядку, места эти достаются лучшей публике, что и быть должно; а кто привык к Москве, тому стоит оглянуться в театре, чтобы видеть, какая публика посетила спектакль. На первом представлении „Ревизора“ была в ложах бельэтажа и бенуара так называемая лучшая публика, высший круг; кресла, за исключением задних рядов, были заняты тем же обществом. Не раз уже было замечаемо, что в Москве каждый спектакль имеет свою публику. Взгляните на спектакль воскресный или праздничный: дают трагедию или „Филатку“ (водевиль Н. Г. Григорьева. — Б. С.), играют Мочалов, Живокини; кресла и бельэтажи пусты, но верхние слои театра утыканы головами зрителей, и вы видите между лесу бород страусовые перья на желтых шляпках, раек полон чепчиками гризеток, обведенных темною рамою молодежи всякого рода. Посмотрите на тот же театр в будни, когда дают, например, „Невесту“ (оперу французского композитора Обера. — Б. С.), „Роберта“ (оперу „Роберт-Дьявол“ немецкого композитора Мейербера. — Б. С.); посетители наоборот: низ, дорогие места полны, дешевые, верхние — пусты. И в этом разделении состояния и вкусов видна уже та черта, которая делит общество на две половины, не имеющие ничего между собою общего, которых жизнь, занятие, удовольствия разны, чуть ли не противоположны, и, следовательно, то, что может и должно действовать на одних, не возбуждает в других участия, занимательное для круга высшего не встречает сочувствия в среднем. Итак, публика, посетившая первое представление „Ревизора“, была публика высшего тона, богатая, чиновная, выросшая в будуарах, для которых посещение спектакля есть одна из житейских обязанностей, не радость, не наслаждение. Эта публика стоит на той счастливой высоте жизни общественной, на которой исчезает мелочное понятие народности, где нет страстей, чувств, особенностей мысли, где все сливается и исчезает в непреложном, ужасающем простолюдина исполнении приличий. Эта публика не обнаруживает ни печали, ни радости, ни нужды, ни довольства не потому, чтобы их вовсе не испытывала, а потому, что это неприлично, что это вульгарно. Блестящий наряд и мертвенная, холодная физиономия, разговор из общих фраз или тонких намеков на отношения личные — вот отличительная черта общества, которое низошло до посещения „Ревизора“, этой русской, всероссийской пиесы, возникшей не из подражания, но из собственного, быть может горького, чувства автора. Ошибаются те, которые думают, что эта комедия смешна, и только. Да, она смешна, так сказать, снаружи, но внутри это горе-гореваньице лыком подпоясано, мочалами испугано. И та публика, которая была в „Ревизоре“, могла ли, должна ли была видеть эту подкладку, эту внутреннюю сторону комедии? Ей ли, знающей лица, составляющие пиесу: городничего, бедного чиновника министерства, которому нечего есть, уездного судьи и т. п., ей ли, знающей эти лица только из рассказов своего управляющего, видевших их только разве в передней, объятых благоговейным трепетом, — ей ли, говорим, принять участие в этих лицах, которые для нас, простолюдинов, составляют власть, возбуждают страх и уважение? Мы сбираемся идти к судье или городничему, думаем, как говорить и что сказать ему, а публика, о которой говорим теперь, кличет судью, зовет городничего и велит им повременить, подождать или разве из особенной милости посидеть в зале. Различие необъятное: смотреть на предмет сверху или снизу — не заботиться об нем, если вовсе не презирать, и уважать, если не бояться! Что значит для богатого вельможи будничная, мелочная жизнь этих чиновников? И как много значит она, какое влияние имеет на класс, от них зависящий? С этой-то точки глядя на собравшуюся публику, пробираясь на местечко между действительными и статскими советниками, извиняясь перед джентльменами, обладающими несколькими тысячами душ, мы невольно думали: вряд ли „Ревизор“ им понравится, вряд ли они поверят ему, вряд ли почувствуют наслаждение видеть в натуре эти лица, так для нас страшные, которые вредны не потому, что сами дурно свое дело делают, а потому, что лишают надежды видеть на местах своих достойных исполнителей распоряжений, направленных к благу общему. Так и случилось. „Ревизор“ не занял, не тронул, только рассмешил слегка бывшую в театре публику, а не порадовал ее. Уже в антракте был слышен полуфранцузский шопот негодования, жалобы, презрения: „Mauvais genres!“ (дурной стиль, фр.) — страшный приговор высшего общества, которым клеймит оно самый талант, если он имеет счастье ему не нравиться. Пиеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисманом, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось! Ни один актер не был вызван, и мы слышали, выходя из театра, как иные в изумлении спрашивали: что же это значит? Эти иные забыли различие публики или не знают, что даже в удовольствиях уже прошла та неизгладимая черта, которая делит общество, достигнувшее известного развития, на две параллельные, никогда не сходящиеся полосы. Смешно другим покажется, что мы увидали это в представлении „Ревизора“; а тут-то, где менее всего требований, где, казалось бы, все одинаково могут одобрять или нет спектакль, тут-то, в этих, по-видимому, безделицах, и обнаруживается то, что каждая сторона скрывает так тщательно: высшая — из благоразумия, низшая — боясь показаться необразованною, не смея сказать, что ей не нравится то, что любят люди знатные. Недоразумение, и только, как и всякая странность общественная!… Первую роль занимал г. Щепкин, и выполнил ее по средствам своим хорошо. Он не усиливал, не пародировал нигде, но все-таки, он, представляя городничего, не был им, не превратился в него, а этого должно от него требовать, потому что он один из тех людей, которые действуют с знанием. Вообще лучшие сцены его были: распоряжение к принятию ревизора, сцена с купцами и мечтания с женою. При уме и сметливости городничего, который должен же был понять, что молодой человек не может уж быть опасен, кажется, он бы мог менее быть принужден, чем был г. Щепкин пред Хлестаковым; он не должен был бояться его слишком впоследствии, а только соблюдать глубокое приличие, и только… Скажем все однако сердечное спасибо г. Щепкину за выполнение своей роли. Если он не создал, то по крайней мере показал нам городничего; сверх того, при ее выполнении, он оставил многие привычки свои, и потому-то не был похож на себя, как говорили иные ценители театра, не понявшие, что на сцене должно видеть Городничего, а не Богатонова (героя комедий М. Н. Загоскина „Г. Богатонов, или Провинциал в столице“ (1817) и „Богатонов в деревне, или Сюрприз самому себе“ (1822). — Б. С.). При всем том мы должны упрекнуть г. Щепкина, а вместе с ним и всех артистов без исключения за эту болтовню, скороговорку, вовсе не согласную с духом пьесы, и если кто-либо будет утверждать противное, беремся указать ему неоспоримые признаки, что весь ход пьесы, для того, чтобы вполне выразить характер провинциальности, должен быть тих, медлен, осмотрительно важен. Поверьте, нигде и никогда в уездном городе нет такой быстроты в действиях, мыслях, словах, поступках: там никто не торопится жить, потому что жизнь там бесцветна, тянется однообразно: кто же станет торопиться жить? Медленность, эта напрасная трата времени, есть там наслаждение, потому что этого времени слишком много для провинциальной жизни. Право, на недельное событие и происшествие иного города довольно бы получасу петербургского; как там всё сжато в времени, так тут всё растягивается, чтобы заместить пустоту его хоть пустяками. И вот где причина повсеместности и необходимости Бобчинских и Добчинских… Но это дело стороннее. Если не поверят нам на слово, пусть требуют доказательств: мы дадим их. Мы твердо уверены, что основным характером исполнения комедий Гоголя должны быть медленность и вялость всех лиц, которые хотя и оживились чрезвычайным происшествием, но не могли же в два-три часа утратить привычек целой жизни; самая суетливость их должна быть тиха, мерна, ленива, как все мысли, которые не вяжутся в их головах, не потому, чтобы они были вовсе глупы, а потому, что отвыкли мыслить, обленились, завязли в колее своей, опустились нравственно. И этого-то именно ни один актер, кроме г. Потанчикова (исполнитель роли почтмейстера. — Б. С.) не выдерживал; почему игра его отделилась от всех, но, не имея себе соответствия в прочих, казалась не столь прекрасною, какова была в самом деле… Г. Потанчиков был отменно прост, естествен, даже не позволил себе пародировать костюма, что сделали гг. Степанов, Баранов (исполнявшие роли Судьи и Земляники. — Б. С.) и другие. Заметим здесь г. Степанову один раз навсегда, что передразнивание недостойно таланта; надобно создавать роли, а не копировать с кого бы то ни было. Больше не будем говорить ни о ком, кроме гг. Орлова и Ленского (И. В. Орлов играл Осипа, а Д. Т. Ленский — Хлестакова. — Б. С.); остальные ниже замечаний. Г. Орлов хорошо взялся за роль вовсе не его, и выполнил ее только удачно. Он умно воспользовался всеми своими средствами и был хорош, а старание его ручается, что будет еще лучше. Но г. Ленский? — Ссылаемся на самого его: он верно согласится с нами. Он верно согласится, что доселе еще не попал на свою роль, и, несмотря на то, что менял игру, каждое представление было неудачно. Особливо в сцене хвастовства он очень вял, и, что всего страннее, позволяет себе переменять слова роли. Ужли думает он поправлять Гоголя? Вообще представление „Ревизора“ наводит нас на мысль новую. Нам бы надобно два театра, потому что публика делится на два разряда огромные. Но пока этого нет, будем ходить наслаждаться туда же, куда другие ездят отдохнуть и вздремнуть после обеда; к счастию, они спят так сладко, что и не вздрагивают при самых шумных взрывах истинно любящей искусство публики». Реакцию публики на Р. Гоголь позднее запечатлел в «Театральном разъезде после представления новой комедии».
13/25 января 1837 г. Гоголь из Парижа писал Н. Я. Прокоповичу: «Да скажи, пожалуйста, с какой стати пишете вы все про „Ревизора“? В твоем письме и в письме Пащенка, которое вчера получил Данилевский, говорится, что „Ревизора“ играют каждую неделю, театр полон и проч… и чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на „Ревизора“ — плевать, а во-вторых… к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог нагадить. Но, слава Богу, это ложь: я вижу через каждые три дня русские газеты. Не хотите ли вы из этого сделать что-то вроде побрякушки и тешить меня ею, как ребенка? И ты! Стыдно тебе! ты предполагал во мне столько мелочного честолюбия! Если и было во мне что-нибудь такое, что могло показаться легко меня знавшему тщеславием, то его уже нет. Пространства, которые разделяют меня с тобою, поглотили всё то, за что поэт слышит упреки во глубине души своей. Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они в роде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры „Ревизора“, а с ним „Арабески“, „Вечера“ и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни печатно, не изустно не произносил никто ни слова, — я бы благодарил судьбу. Одна только слава по смерти (для которой, увы! не сделал я до сих пор ничего) знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит копейки».
В письме В. А. Жуковскому из Рима 6/18 апреля 1837 г. Гоголь признался, что ему «памятно до гроба то внимание», которое император Николай I оказал «Ревизору».
19 ноября (1 декабря) 1838 г. Гоголь из Рима писал М. П. Погодину о работе над новой редакцией Р.: «Ты хочешь по твоей редкой доброте и любви печатать „Ревизора“. Мне, признаться, хотелось бы немного обождать… Я начал переделывать и поправлять некоторые сцены, которые были написаны довольно небрежно и неосмотрительно. Я хотел бы издать его теперь исправленного и совершенного. Но если ты находишь, что второе издание необходимо нужно и без отлагательства, то располагай по своему усмотрению».
В. Г. Белинский в статье «Горе от ума», опубликованной в 1-м номере «Отечественных записок» за 1840 г., отмечал, что в Р. «поэт выразил идею отрицания жизни, идею призрачности, получившую под его художническим резцом свою объективную действительность… мы видим… пустоту, наполненную деятельностию мелких страстей и мелкого эгоизма… Двери отворяются с шумом, и вбегают Петры Ивановичи Бобчинский и Добчинский. Это городские шуты, уездные сплетники; их все знают как дураков и обходятся с ними или с видом презрения, или с видом покровительства. Они бессознательно это чувствуют и потому изо всей мочи перед всеми подличают и, чтобы только их терпели, как собак и кошек в комнате, всем подслуживаются новостями и сплетнями, составляющими субъективную, объективную и абсолютную жизнь уездных городков. Вообще с ними обращаются без чинов, как с собаками и кошками: надоедят — выгоняют. Их дни проходят в шатанье и собирании новостей и сплетней. Обогатясь подобной находкой, они вдруг вырастают сознанием собственной важности и уже бегут к знакомым смело, в уверенности хорошего приема. „Чрезвычайное происшествие!“ — кричит Бобчинский. „Неожиданное известие!“ — восклицает Добчинский, вбегая в комнату городничего, где все настроены на один лад, а особливо сам городничий весь сосредоточен на idee fixe… Такой наблюдательный, что даже в тарелки заглядывал! Боже мой, да если бы в эту минуту бедному городничему сказали о наблюдательности его кучера, он принял бы его за ревизора, отличительным признаком которого в его испуганном воображении непременно должна быть наблюдательность… Видите ли, с каким искусством поэт умел завязать эту драматическую интригу в душе человека, с какою поразительною очевидностию умел он представить необходимость ошибки городничего?.. В „Ревизоре“ нет сцен лучших, потому что нет худших, но все превосходны, как необходимые части, художественно образующие собою единое целое, округленное внутренним содержанием, а не внешнюю формою и потому представляющие собою особый и замкнутый в самом себе мир».
21 ноября (3 декабря) 1842 г. Гоголь из Рима писал М. С. Щепкину: «Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке „Ревизора“! Слышите ли? я говорю вам это очень сурьезно! У вас, с позволенья вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да, если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вымолил на бенефис себе „Ревизора“ и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет „Ревизор“ в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавленьями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант — да у него битком бы набилось народу в театр. Вот же я вам говорю, и вы вспомните мое слово, что на возобновленного „Ревизора“ гораздо будут ездить, чем на прежнего».
12/24 октября 1846 г. Гоголь из Страсбурга писал С.П. Шевыреву о новом издании Р.: «„Ревизор“ должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. Заглавие должно быть такое: „Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных“. Играться и выйти „Ревизор“ должен не прежде появленья книги „Выбранные места“: иначе всё не будет понятно вполне». Об этом же издании он сообщал 21 октября (2 ноября) 1846 г. из Ниццы графине А. М. Виельгорской: «В Петербурге и в Москве будет играться „Ревизор“ в новом виде, с присовокупленьем его окончанья или заключенья, в бенефис двух первых наших комических актеров. Ко дню представления будет отпечатана пиеса отдельною книгою с присоединением доселе никому не известного ее окончания. Продаваться она будет в пользу бедных и может распродаться в большом количестве, стало быть, принести значительную сумму». В тот же день Гоголь писал П. А. Плетневу: «В Петербург приедет Щепкин хлопотать о постановке „Ревизора“… Прими Щепкина как можно получше… А „Ревизора“… поднеси… на процензурованье… присоединивши к тому и „Развязку Ревизора“… „Ревизор“ должен выйти вдруг разом и в Петербурге, и в Москве, в двух изданиях (на московском выставится четвертое, на петербургском — пятое)… От графини Анны Михайловны Виельгорской ты получишь „Предуведомленье к Ревизору“, из которого узнаешь, каким бедным собственно принадлежат деньги за „Ревизора“ и каким образом им должна быть произведена раздача». К письму А. М. Виельгорской было приложено «Предуведомленье к Ревизору», где говорилось: «Почти все наши русские литераторы жертвовали чем-нибудь от трудов своих в пользу неимущих: одни издавали с этой целью сами книги, другие не отказывались участвовать в изданиях, собираемых из общих трудов, третьи, наконец, составляли нарочно для того публичные чтения; один я отстал от прочих. Желая хотя поздно загладить свой проступок, назначаю в пользу неимущих четвертое и пятое изданья „Ревизора“, ныне напечатанные в одно и то же время в Москве и в Петербурге, с присовукуплением новой, неизвестной публике пиэсы: „Развязка Ревизора“. По разным причинам и обстоятельствам пиэса эта не могла быть доселе издана и в первый раз помещается здесь. Деньги, выручаемые за оба эти издания, назначаются в пользу тех неимущих, которые, находясь на самых незаметных и маленьких местах, получают самое небольшое жалованье и этим небольшим жалованьем, едва достаточным на собственное прокормление, должны помогать, а иногда даже и содержать еще беднейших себя родственников своих, словом, в пользу тех, кому досталась горькая доля тянуть двойную тягость жизни. А потому прошу всех моих читателей, которые сделали уже начало доброму делу покупкой этой книги, сделать ему и доброе продолжение. А именно: собирать по возможности и по мере досуга сведения обо всех, наиболее нуждающихся как в Москве, так и в Петербурге, не пренебрегая скучным делом входить самому лично в их трудные обстоятельства и доставлять все таковые сведения тем, на которых возложена задача вспомоществований. Много происходит вокруг нас страданий, нам неизвестных. Часто в одном и том же месте, в одной и той же улице, в одном и том же с нами доме изнывает человек, сокрушенный весь тяжким игом нужды и ею порожденного сурового внутреннего горя, которого вся участь, может быть, зависела от одного нашего пристального на него взгляда, — но взгляда на него мы не обратили; беспечно и беззаботно продолжаем жизнь свою, почти равнодушно слышим о том, что такой-то, живший с нами рядом, погибнул, не подозревая того, что причиной этой погибели было именно то, что мы не дали себе труда пристально взглянуть на него. Ради Самого Христа, умоляю не пренебрегать разговорами с теми, которые молчаливы и неразговорчивы, которые скорбят тихо, претерпевают тихо и умирают тихо, — так что даже редко и по смерти их узнается, что они умерли от невыносимого бремени своего горя. Всех же тех моих читателей, которые, будучи заняты обязанностями и должностями высшими и важнейшими, не имеют через то досуга входить непосредственно в положения бедных, прошу не оставить посильным денежным вспоможеньем, препровождая его к одному из раздавателей таких вспомоществований (в Петербурге Гоголь назначил в этом качестве княгиню О. С. Одоевскую, графиню А. М. Виельгорскую, графиню С. А. Дашкову, А.О. Россети, Ю. Ф. Самарина и В. А. Муханова, а в Москве — A. П. Елагину, Е. А. Свербееву, В. С. Аксакову, А. С. Хомякову, В. А. Панова, Н. Ф. Павлова и П. В. Киреевского. — Б. С.)… Считаю обязанным при этом уведомить, что избраны мною для этого дела те из мною знаемых лично людей, которые, не будучи озабочены излишне собственными хлопотами и обязанностями, лишающими нужного досуга для подобных занятий, влекутся сверх того собственной душевной потребностью помогать другому и которые взялись радостно за это трудное дело, несмотря на то, что оно отнимает от них множество приятных удовольствий светских, которыми неохотно жертвует человек. А потому всяк из дающих может быть уверен, что помощь, ими произведенная, будет произведена с рассмотрением: не бросится из нее и копейка напрасно. Не помогут они по тех пор человеку, пока не узнают его близко, не взвесят всех обстоятельств, его окружающих, и не получат таким образом вразумленья полного, каким советом и напутствием сопроводить поданную ему помощь. В тех же случаях, где страждущий сам виной тяжелой участи своей и в дело его бедствия замешалось дело его собственной совести, помощь произведут они не иначе, как через руки опытных священников и вообще таких духовников, которые не в первый раз имели дело с душой и совестью человека. Хорошо, если бы всяк из тех, которые будут собирать сведения о бедных, взял на себя труд изъясняться об этом с раздавателями сумм лично, а не посредством переписки: в разговорах объясняются легко все те недоразумения, которые всегда остаются в письмах. Всяк может усмотреть сам уже по роду самого дела, к кому из означенных лиц ему будет приличней, ловче и лучше обратиться, принимая в соображение и то, в каком деле особенно нужно сострадательное участие женщины, а в каком твердое, братски подкрепляющее слово мужа». Мздоимцам, осмеянным в Р., Гоголь противопоставлял нарождающийся российский «средний класс» бедных, но честных чиновников, истово и бескорыстно исполняющими свой служебный долг. Выразителем надежд и чаяний именно этого социального слоя выступал писатель. Таким людям он и собирался помочь новым изданием Р. Однако осуществить свое благородное намерение писателю не удалось. Уже 8/20 января 1847 г. Гоголь сообщил С. Т. Аксакову, что и издание, и представление Р. им отложены. Это было связано с переделкой заключения пьесы. Но ее издание в таком составе, вместе с «Развязкой Ревизора», так и не осуществилось, поскольку «Развязка Ревизора» не была разрешена к постановке театральной цензурой и вызвала возражение актеров, которым предстояло ее играть. М. С. Щепкин писал 22 мая 1847 г. Гоголю: «…До сих пор я изучал всех героев „Ревизора“ как живых людей… Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти… это люди, настоящие живые люди, между которыми я взрос и почти состарился… Вы из целого мира собрали несколько лиц в одно сборное место, в одну группу, с этими людьми я совершенно сроднился, и вы хотите их отнять у меня». Около 10 июля н. ст. 1847 г. Гоголь ответил М. С. Щепкину: «Письмо ваше, добрейший Михаил Семенович, так убедительно и красноречиво, что если бы я и точно хотел отнять у вас городничего, Бобчинского и прочих героев, с которыми, вы говорите, сжились как с родными по крови, то и тогда бы возвратил вам вновь их всех, может быть, даже и с наддачей лишнего друга. Но дело в том, что вы, кажется, не так поняли последнее письмо мое. Прочитать „Ревизора“ я именно хотел затем, чтобы Бобчинский сделался еще больше Бобчинским, Хлестаков Хлестаковым, и словом — всяк тем, чем ему следует быть. Переделку же я разумел только в отношении к пиесе, заключающей „Ревизора“. Понимаете ли это? В этой пиесе я так неловко управился, что зритель непременно должен вывести заключение, что я из „Ревизора“ хочу сделать аллегорию. У меня не то в виду. „Ревизор“ „Ревизором“, а примененье к самому себе есть непременная вещь, которую должен сделать всяк зритель изо всего, даже и не из „Ревизора“, но которое приличней ему сделать по поводу „Ревизора“. Вот что следовало было доказать по поводу слов: „разве у меня рожа крива?“ Теперь осталось всё при своем. И овцы целы, и волки сыты. Аллегория аллегорией, а „Ревизор“ — „Ревизором“. Странно, однако ж, что свиданье наше не удалось. Раз в жизни пришла мне охота прочесть как следует „Ревизора“, чувствовал, что прочел бы действительно хорошо, — и не удалось. Видно, Бог не велит мне заниматься театром. Одно замечанье относительно городничего примите к сведению. Начало первого акта несколько у вас холодно. Не позабудьте также: у городничего есть некоторое ироническое выражение в минуты самой досады, как, например, в словах: „Так уж, видно, нужно. До сих пор подбирались к другим городам; теперь пришла очередь и к нашему“. Во втором акте, в разговоре с Хлестаковым, следует гораздо больше игры в лице. Тут есть совершенно различные выраженья сарказма. Впрочем, это ощутительней по последнему изданию, напечатанному в „Собрании сочинений“».
10 января 1848 г. Гоголь писал В. А. Жуковскому о генезисе Р.: «Мой смех вначале был добродушен; я совсем не думал осмеивать кого-либо с какой-нибудь целью, и меня до такой степени изумляло, когда я слышал, что обижаются и даже сердятся на меня целиком сословия и классы общества, что я наконец задумался. „Если сила смеха так велика, что ее боятся, стало быть, ее не следует тратить по-пустому“. Я решился собрать все дурное, какое только я знал, и за одним разом над всем посмеяться — вот все происхождение „Ревизора“! Это было первое мое произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество, что, впрочем, не удалось; в комедии стали видеть желание осмеять узаконенный порядок вещей и правительственные формы, тогда как у меня было намерение осмеять только самоуправное отступление некоторых лиц от форменного и узаконенного порядка (т. е., Гоголь следовал принципу: законы святы, только исполнители — лихие супостаты. — Б. С.). Я был сердит и на зрителей, меня не понявших, и на себя самого, бывшего виной тому, что меня не поняли. Мне хотелось убежать от всего. Душа требовала уединения и обдуманья строжайшего своего дела».
Как обратил внимание Д. С. Мережковский, точнее всего идею Р. Гоголь выразил в письме к неизвестному, зашифрованному инициалами N. F., (возможно, это — лейб-медик Николай Федорович Арендт (1785–1859)) от 6 декабря 1849 г.: «Я совершенно убедился в том, что сплетня плетется чертом, а не человеком. Человек от праздности и сглупа брякнет слово без смысла, которого бы и не хотел сказать (не так ли именно Бобчинский и Добчинский брякнул слово „ревизор“? — комментарий Мережковского). Это слово пойдет гулять; по поводу его другой отпустит в праздности другое; и мало-помалу сплетется сама собою история, без ведома всех. Настоящего автора ее безумно и отыскивать, потому что его не отыщешь… Не обвиняйте никого… Помните, что все на свете обман, все кажется нам не тем, чем оно есть на самом деле… Трудно, трудно жить нам, забывающим всякую минуту, что будет наши действия ревизовать Тот, Кого ничем не подкупишь». Черт попутал Бобчинского и Добчинского разнести слух о Хлестакове — ревизоре, черт дернул городничего и прочих чиновников им поверить, черт побуждает «отцов города» брать взятки и воровать, но держать ответ в финале приходится перед Богом самым грозным ревизором.
Некоторые эпизоды Р. возникли уже во время репетиций. Так, один из не появляющихся на сцене, а только упоминаемых квартальных первоначально носил «говорящую фамилию» Кнут, но эта фамилия была заменена на Прохоров. Как это произошло, вспоминал актер А. А. Алексеев: «В сороковых годах служил в Александринском театре небольшой актер О. О. Прохоров, невоздержанный любитель рюмочек. Он упоминается Гоголем в „Ревизоре“, когда городничий спрашивает квартального: „- Где Прохоров? — Прохоров в частном доме, да только к делу не может быть употреблен. — Как так? — Да так: привезли его поутру мертвецки. Вот уже два ушата воды вылили, до сих пор не протрезвился“. Эта сцена вписана была Гоголем на одной из репетиций, когда на оклик городничего, которого изображал И. И. Сосницкий, вбежал какой-то выходной актер и стал читать роль квартального, а так как на предыдущих репетициях эту роль репетировал Прохоров, то Сосницкий спросил от себя: „А Прохоров где?“ — „Опять запьянствовал…“ Гоголю так понравился этот частный разговор, что он тут же вставил его в свою комедию…» Тут мемуарист лишь немного ошибся: в действительности, согласно сохранившемуся распределению ролей в постановке Александринского театра, Осип Осипович Прохоров (Дальмаз) должен был играть Бобчинского, но, очевидно, из-за пьянства был в последний момент заменен актером Поповым.