Гоголь
Шрифт:
11 февраля н. ст. 1847 г., узнав о кончине Н. М. Языкова из письма Ш. от 30 декабря 1846 г., где также содержалась критика «Выбранных мест из переписки с друзьями», Гоголь писал Ш. из Неаполя: «Я получил твое письмо с известием, что Языкова уже не стало. Итак, эта небесная, безоблачная душа уже на Небесах! Из всех моих друзей у него больше других было тех некоторых особенностей, какие были и в моей природе, которых он не обнаружил, однакож, ни в сочинениях своих, ни даже в беседах с другими и которые были причиной, что между нами было тесное дружество. Наши мысли и вкусы были почти сходны. Но разум и чистота младенчества, каких у меня не было, светились в одно и то же время в его словах. Как он был добр ко мне и как любил меня! О! да удостоит нас Бог всех совершить честно свой долг на земле, чтобы удостоиться небесного блаженства и ликованья вместе с ним, с которым уже и здесь на земле было так приятно беседовать, как бы беседовал с ангелом на Небесах. Благодарю тебя за то, что ты, наконец, заговорил со мной откровенно и отважился сделать мне упреки. Их я жду отовсюду, ищу ото всех, хотя еще никто не верит словам моим и думает, что я морочу людей. В упреках твоих есть и справедливая и несправедливая сторона, но то и другое для меня драгоценно, потому что показывает мне, во-первых, в каком виде я стою в глазах твоих, во-вторых, заставляет меня все-таки лишний раз оглянуться и построже рассмотреть себя. Вот что я нахожу теперь нужным сказать тебе в ответ на них, — сказать не с тем, чтобы оправдываться, но чтобы изгнать из мыслей твоих беспокойство обо мне, которое, как я замечаю, поселили в тебе мои неловко и неразумно выраженные слова. Начну с того, что твое уподобление меня княгине Волконской относительно религиозных экзальтаций, самоуслаждений и устремлений воли Божией лично к себе, равно как и открытье твое во мне признаков католичества, мне показались неверными. Что касается до княгини Волконской, то я ее давно не видал, в душу к ней не заглядывал; притом это дело такого рода, которое может знать в настоящей истине один Бог; что же касается до католичества, то скажу тебе, что я пришел ко Христу скорее протестантским, чем католическим путем. Анализ над душой человека таким образом, каким его не производят другие люди, был причиной того, что я встретился со Христом, изумясь в нем прежде мудрости человеческой и неслыханному дотоле знанью души, а потом уже поклонясь Божеству его. Экзальтаций у меня нет, скорей арифметический расчет; складываю просто, не горячась и не торопясь, цифры, и выходят сами собою суммы. На теориях у меня также ничего не основывается, потому что я ничего
22 марта 1847 г. Ш. писал Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями»: «Ты избалован был всею Россиею; поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство».
27 апреля н. ст. 1847 г. Гоголь в письме Ш. из Неаполя отверг распространившуюся в обществе после выхода «Выбранных мест из переписки с друзьями» мысль «о моем отречении от искусства. Я не могу понять, отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть было хотя некоторые, какие страдания я должен был выносить из любви к искусству, желая себя приневолить и принудить писать и создавать тогда, когда я не в силах был, — когда из самого предисловия моего ко второму изданию „Мертвых Душ“ видно, как я занят одною и тою же мыслью и как хочу набрать тех сведений, которые мне нужны для моего труда. Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства? виноват ли я в том? Что ж делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? виноват Тот, без воли которого не совершается ни одно событие…»
28 августа н. ст. 1847 г. Гоголь из Остенде сообщал Ш.: «Пробежал некоторые номера русских журналов, которые попались мне в руки и которых в силу можно было держать в руках по причине толщины. Взгляд на них мне был нужен. Все-таки в них выражается часть того общества, которое больше всех других читает книги. Это нужно принять к сведению всякому, кто ни заводит речь с обществом. Своя собственная речь сделается доступнее. Не снизойдя к другим, нельзя их возвести к себе, а теперь, право, всяк из нас требует снисхождения: как ему не заблудиться в это время броженья и смешенья всего! Что касается до объяснений на мою книгу, то я решился дело это оставить. Покуда не съезжу в Иерусалим, не предприму ничего, а до того и другие от многого очнутся. Прилагаю тебе при сем письмо к Сергею Тимофеевичу Аксакову, которое ты можешь прочесть, во-первых, потому, что тут есть кое-что, относящееся ко мне лично, а во-вторых, потому, что ты должен читать все мои письма, рад или не рад, потому что ты должен меня знать лучше других, имея все-таки больше противу других данных узнавать со всех сторон человека…»
2 декабря н. ст. 1847 г. Гоголь из Неаполя писал Ш.: «…На замечанье твое, что „Мертвые Души“ разойдутся вдруг, если явится второй том, и что все его ждут, скажу то, что это совершенная правда; но дело в том, что написать второй том совсем не безделицы. Если ж иным кажется это дело довольно легким, то, пожалуй, пусть соберутся, да и напишут его сами, совокупясь вместе; а я посмотрю, что из этого выйдет. Мне нужно будет очень много посмотреть в России самолично вещей, прежде чем приступить ко второму тому. Теперь уже стыдно будет дать промах. Ты видишь (или, по крайней мере, должен видеть более прочих), что предмет не безделица и что беда, не будучи вполне готовым и состроившимся, приняться за это дело. Сделавши это дело хорошо, можно принести им большую пользу; сделавши же дурно, можно принести вред. Если и нынешняя моя книга, „Переписка“ (по мнению даже неглупых людей и приятелей моих) способна распространить ложь и безнравственность и имеет свойство увлечь; то сам посуди, во сколько раз больше я могу увлечь и распространить ложь, если выступлю на сцену с моими живыми образами. Тут ведь я буду посильнее, чем в „Переписке“. Там можно было разбить меня в пух и Павлову и барону Розену, а здесь вряд ли и Павловым, и всяким прочим литературным рыцарям и наездникам будет под силу со мной потягаться. Словом, на все эти ребяческие ожидания и требования 2 тома глядеть нечего. Ведь мне же никто не хотел помочь в этом самом деле, которого ждет! Я не могу ни от кого добиться записок его жизни! Записки современника, или лучше, воспоминания прежней жизни, с окруженьем всех лиц, с которыми была в соприкосновении его жизнь, для меня вещь бесценная. Если б мне удалось прочесть биографию хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор, т. е. до текущего года, мне бы объяснились многие пункты, меня затрудняющие. Но довольно обо всем этом. Бог милостив, и у него всё возможно. Может быть, мне будет дано здоровье, силы и возможность не полагаться ни на кого, высмотреть всё самому… Я очень соскучился по России и жажду с нетерпением услышать вокруг себя русскую речь…»
В следующем письме Ш., 18 декабря н. ст. 1847 г., Гоголь признавался: «Хочется еще поговорить с тобой. Я прочел вторую книжку твоих лекций. Она еще значительней первой, и это чувствуешь, вероятно, и сам. В ней ощутительней и ближе показывается читателю дело. Но и в ней проглядывает поспешность поделиться с читателем всем, даже и тем, что еще для самого себя видится в несколько отдаленной перспективе — общий порок всех, идущих вперед людей! Что для себя еще перспектива, пусть и останется в себе. Говорить нужно только о том, к чему уже пришел совершенно. Увы! я узнал это на опыте („Выбранных мест из переписки с друзьями“. — Б. С.). Еще, мне кажется, не нужно читателю говорить вперед о своей огромности того горизонта, который намерен захватить своею книгою. Лучше высказать ему словесно скромнейшее и более частное намерение, а книга пусть ему сама собой обнаружит этот горизонт. Мне кажется, можно было не говорить вперед: „Я хочу показать всего русского человека в литературе“, разве прибавивши: „насколько он в ней выразился“. А, вместо того, просто раскрыть своей книгой действительно всего русского человека, как ты, вероятно, и сделаешь, но что не всякий может покуда смекнуть даже из тех, кому нравится твоя книга. Ты не можешь себе представить, как сердит всякого человека, не дошедшего до нашей точки зрения, похвальба открыть то, что ему еще не открыто и чье существование, разумеется, он должен отвергать, как несбыточное. Его бесит это, как бесит ложь, проповедываемая с видом истины, и бесит еще более, когда он видит, как увлекаются другие. Увы! весь неуспех доброго дела от нас, и всему виноваты мы сами. Как трудно умерить себя! Как трудно сделать так, чтобы в твореньи нашем дело выступало само и говорило собою, а не слова наши говорили о деле! Как трудно также уберечься от этих двух-трех выходок, которые проскользнут где-нибудь в книге, на которые упершись, читатель уже подымает войну против всей книги! А человек так всегда готов, выражаясь не совсем опрятной пословицей: „рассердясь на вши да всю шубу в печь!“ (здесь Гоголь словно предсказал судьбу беловой рукописи второго тома „Мертвых душ“. — Б.С.) Мне особенно понравилось, что ты развил в своей книге мысль о безличности наших первоначальных писателей, умевших всегда позабыть о себе. По прочтении твоей книги передо мною обнаружилось еще более мое собственное безрассудство в моей „Переписке с друзьями“. Я уже давно питал мысль — выставить на вид свою личность. Я думал, что если не пощажу самого себя и выставлю на вид все человеческие свои слабости и пороки и процесс, каким образом я их побеждал в себе и избавлялся от них, то этим придам духу другому не пощадить также самого себя. Я совершенно упустил из виду то, что это имело бы успех только в таком случае, если бы я сам был похож на других людей, то есть на большинство других людей. Но выставить себя в образец человеку, не похожему на других, оригинальному уже вследствие оригинальных даров и способностей, ему данных, это невозможно даже и тогда, если бы такой человек и действительно почувствовал возможность достигать того, как быть на всяком поприще тем, чем повелел быть человеку сам богочеловек. Я спутал и сбил всех. Поэтические движения, впрочем, сродные всем поэтам, все-таки прорвались и показались в виде чудовищной гордости, невместимой никак с тем смиреньем, которое отыскивал читатель на другой странице, и ни один человек не стал на ту надлежащую точку, с которой следовало глядеть на эту загадочную книгу. Гляжу на всё, дивлюсь до сих пор и думаю только о том, каким бы образом я мог прийти в мое нынешнее состояние без этой публичной оплеухи, которою я попотчевал самого себя в виду всего русского царства. Только теперь чувствую силу того, что говоришь в книге твоей о личности писателя. Прежде я бы не понял и долго бы из-за моих героев показывал бы непережеванного себя, не замечая и сам того. Напиши мне, пожалуста, как идет в продаже твоя книга и сколько экземпляров было напечатано. Затем к тебе просьба вот какая. Пошли из моих денег, выручаемых за „Мертвые души“, сто рублей ассигнациями, при следуемом здесь письмеце, сестре Ольге, если можно, не откладывая времени. А на другие сто рублей ассигнациями накупи книг такого рода, которые могли бы отрока, вступающего в юношеский возраст, познакомить сколько-нибудь с Россиею (отрока лет тринадцати), как-то: путешествия по России, история России и все такие книги, которые без скуки могут познакомить собственно со статистикой России и бытом в ней живущего народа, всех сословий. Я не знаю и не могу теперь припомнить, что у нас выходило хорошего по этой части. Но нельзя, чтобы не вышло чего-нибудь в последние года, где бы посущественней и поближе показывалось внутреннее состояние государства и что могло бы легко и с интересом читаться детьми. Начни тем, что купи у самого себя лекции русской литературы, вышедшие доселе выпуски, и записки твоего путешествия, если только они выйдут (я жду их с большим аппетитом: мне кажется, что эта книга будет больше для меня, чем для всякого другого). Купивши все такие книги, уложи их в ящик и отправь в Полтаву на имя сестры моей Анны. Прости, что обременяю тебя такими скучными хлопотами и пользуюсь безгранично твоей добротой. У меня есть племянник, почти брошенный мальчик, которому получить воспитанья блестящего не удастся, но если в нем чтеньем этих книг возбудится желанье любить и знать Россию, то это всё, что я желаю; это, по-моему, лучше, чем если бы он знал языки и всякие науки. Об участи его я тогда не буду заботиться: он, верно, и сам пойдет своей дорогой и будет доброй служакой где-нибудь в незаметном уголку государства. А этого и предовольно для русского гражданина. Всё прочее может поселить только заносчивость в бедном человеке. Присоедини к этому русский перевод Гуфланда о сохранении жизни. Он существует. Поручи книгопродавцам его отыскать. У меня есть одна сестра, которая воспиталась сама собою в глуши. Языка иностранного не знает. Но Бог наградил ее чудным даром лечить и тело, и душу человека. С семнадцатилетнего возраста она отдала себя всю Богу и бедным и умерла для всего другого в жизни. Она лечит с необыкновенным успехом всякими травами, которых целебное свойство открыла сама, и часто молит Бога, чтобы заболеть, затем, чтобы испытать на себе самой новые придуманные ею средства (не отсюда ли идея последнего, предсмертного поста Гоголя — ввергнуть себя в болезненное состояние, чтобы испытать на себе милость Божию? — Б. С.). Читать ей медицинских книг не следует; пусть ее ведет натура. Но ей нужна такая книга, которая бы дала ей ближайшее понятие вообще о природе человека, как в нем движется кровь, как переваривается пища и прочее. Пожалуста спроси какого-нибудь умного врача, нет ли у нас на русском такой книги, которая бы могла быть по этой части доступна простолюдину, а не какому-нибудь ученому и воспитанному человеку, в которой была бы полная и коротенькая, понятная самому дитяти анатомия человека. Если что найдется по этой части, то, пожалуста, приложи к посылке, написавши на книге: „Ольге Васильевне“, чтобы она не замешалась с другими. Еще пошли ей же лучшее, какое у нас вышло, изъяснение Литургии. Ты, верно, это знаешь. Не сердись на меня, мой добрый, за мои просьбы. Не забывай меня, пиши, пиши, как можно чаще. Ради Бога, пиши».
Осенью 1848 г. в Москве Гоголь остановился в собственном доме Ш. в Дегтярном переулке, близ Тверской улицы.
Следующее письмо Ш. Гоголь отправил только два года спустя, 18 июля 1850 г., из Васильевки: «Податель этого письма — племянник мой Николай Трушковский, о котором я уже тебе писал в прошлом письме моем. Снабди его, добрый друг, какими можешь рекомендациями и письмами к казанским профессорам по факультету восточных языков, к которым он возымел охоту. Этим ты сделаешь истинное добро, потому что юноша чистой души и самых хороших расположений. Я еще сижу в Малороссии и подымаюсь на юг не раньше, как через полтора месяца: жары невыносимые. Нет сил ни работать, ни даже лечиться; одно, что решаюсь употреблять, — это купанье. Я думаю, ты им также пользуешься. Засухи непомерны, но при всем том Бог спас от полного неурожая. Чьими-то святыми молитвами вызванный дождь вдруг пошел назад тому недели полторы, продолжался всего полдня и спас весь край. Нужно жить с землей и видеть здесь на месте, как достается хлеб, чтобы выучиться хоть сколько-нибудь благодарить Бога. Но Боже, Боже! как мало мы достойны благодеяний, как скоро привыкаешь ко всему, как склонен к неблагодарной бесчувственности бедный человек. Как нечувствительно он отдаляется от Бога даже и тогда, когда еще думает, будто с Ним. О, храни нас Святая Сила! и тебя, и меня, и весь дом твой! Передай душевный братский поклон Софии Борисовне (жене Ш. — Б. С.) и обними за меня деток».
Как писал Ш. гоголевской двоюродной сестре М. Н. Синельниковой, что летом 1851 г. Гоголь читал у него на подмосковной даче семь глав из второго тома «Мертвых душ» «можно сказать, наизусть по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей».
25-26 июля 1851 г. Гоголь писал Ш. насчет второго тома «Мертвых душ»: «Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории (очевидно, слухи о содержании прочитанных глав дошли до кого-то, кто заподозрил, что послужил прототипом их персонажей. — Б.С.). Очень рад, что две последние главы кроме тебя, никому неизвестны. Ради Бога, никому». 27 июля 1851 г. Ш. отвечал Гоголю: «Успокойся. Даже и жене я ни одного имени не назвал, не упомянул ни об одном событии. Только раз при тебе же назвал штабс-капитана Ильина, но и только. Тайна твоя для меня дорога, поверь. С нетерпением жду 7-й и 8-й главы. Ты меня освежил и упоил этим чтением». 30 сентября 1851 г. Гоголь признавался в письме Ш.: «Дух мой крайне изнемог; нервы расколеблены сильно. Чувствую, что нужно развлечение, а какое, — не найду сил придумать».
В феврале 1852 г. Ш. писал М. Н. Синельниковой: «За неделю до масленицы Гоголь казался совершенно здоровым и бодрым. В течение всей зимы я радовался за него, что он хорошо выносит московскую зиму, которой боялся. Нередко обедал он у нас, после обеда занимался со мною чтением корректур первого и второго тома своих сочинений, в которых он выправлял слог, а я правил под диктовку его. Другие два тома печатались в то же время. В последний раз занимались мы с ним этим делом в четверг перед масленицей (31 января. — Б. С.)… Из расспросов слуги Гоголя я узнал, что Гоголь лечился в доме и каждое утро обертывался мокрой простыней. Так было в декабре и генваре месяце. Он никогда не говорил мне о том. Лечение его было прервано. Потом возобновил его опять, но, обернувшись простынею, не согревался. Такое лечение было совсем не по его слабому сложению. Я думаю, в нем заключалась главная причина его болезни. Когда я его расспрашивал о том, он сказал мне, что лечение освежило его силы и он чувствовал себя бодрее, но, конечно, это была искусственная бодрость… В понедельник на масленице (4 февраля. — Б. С.) приехал он ко мне в пять часов вечера, чтобы сказать, что некогда ему теперь заниматься корректурами. Я и жена заметили перемену в лице его и спросили, что с ним. Он отвечал, что дурно себя чувствовал и кстати решился попоститься и поговеть. Я спросил его: „Зачем же на масленой?“ — „Так случилось, — говорит он. — Ведь и теперь церковь читает уже „Господи, владыка живота моего!“ и поклоны творятся…“ Пятого, после лекций моих, я поехал к нему и застал его на отъезде. Он жаловался мне на расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему дали. Я говорил ему: „Но как же ты, нездоровый, выезжаешь? Посидел бы три дня дома — и прошло бы. Вот то-то не женат: жена бы не пустила тебя“. Он улыбнулся этому… В среду (6 февраля. — Б. С.) он опять был у меня. Казалось, ему лучше: лицо было спокойнее, хотя следы усталости какой-то были видны на нем. Я приписывал их посту… В тот самый день, как приобщился он святых тайн (7 февраля. — Б. С.), я был у него и со слезами, на коленях, молил его принять пищу, которая могла бы подкрепить его, но он как будто оскорбился такою просьбою, уверял меня, что ест весьма довольно… Мысль о смерти его не оставляла. Еще, кажется, в первый понедельник он позвал к себе графа Толстого и просил его взять к себе его бумаги, а по смерти его отвезти их к митрополиту и просить его совета о том, что напечатать и чего не напечатать. Граф не принял от него бумаг, опасаясь тем утвердить его в ужасной мысли, его одолевавшей… В последние дни имел он еще силы писать хотя дрожащей рукою… На длинных бумажках писал он большими буквами: „Аще не будете малы, яко дети, не внидете в царствие небесное“. Потом молитву Иисусу Христу против сатаны, чтобы Иисус Христос связал его неисповедимою силою креста своего. Последние слова, написанные им, были: „Как поступить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце полученный урок?“ К чему относились эти слова, — это осталось тайной… Одним из последних слов, сказанных им еще в полном сознании, были слова: „Как сладко умирать!“»
28 марта 1852 г. Ш. писал П. Я. Чаадаеву: «В понедельник, во второй день Пасхи, минет сороковой день по кончине Гоголя. В Даниловом (монастыре. — Б. С.), в десять с половиной часов утра, начнется заупокойная обедня и потом панихида по душе усопшего, а потом предложена будет трапеза сорока бедным, монашествующей братии и нам, участникам поминовения, в келье архимандрита. Издержки каждого участника десять рублей серебром. Вы, конечно, примете участие в этом поминовении, потому я счел долгом уведомить вас об этом. Отрадно будет услышать воскресную песнь вместе с заупокойной на могиле того, кто так любил и так глубоко чувствовал праздник воскресения. Мне хочется за трапезой прочесть его „Светлое Воскресение“».
7 мая 1852 г. Ш. составил «Записку о печатании сочинений покойного Н. В. Гоголя и о сумме денег, им на то оставленной»: «При жизни покойного Н.В. Гоголя, им самим, с дозволения московской цензуры, начато печатание 4-х томов его сочинений в трех типографиях: первых двух томов в Университетской, 3-го в типографии Готье, 4-го в типографии Семена. В Университетской напечатано 19 листов, остается еще примерно 16,5 листа. У Готье отпечатано 16, остается 2 листа, у Семена отпечатано 6, остается 17 лист… Сумма на издержку. После Н.В. Гоголя осталось в моих руках от его благотворительной суммы, которую он употребил на вспоможение бедным молодым людям, занимающимся наукою и искусством, — 2.533 руб. 87 коп. Его карманных денег — 170 р.10 к. Итого 2.703 р. 97 к. Деньги от его благотворительной суммы назначал он употребить теперь на напечатание его сочинений с тем, чтобы по выручке издержек она следовала опять своему назначению… В каком состоянии находится теперь дело? По смерти Николая Васильевича я получил приказание остановить издание его Сочинений впредь до разрешения начальства. Лица, принимающие живое участие в судьбе семейства покойного, заботятся о том, чтобы получить на то высочайшее разрешение. Необходимо также для продолжения дела, чтобы родные Николая Васильевича, имеющие права на наследство его имением и, следовательно, по закону пользующиеся 25-летним правом печатания его Сочинений в свою пользу, прислали мне полномочную доверенность на то, чтобы распоряжаться изданием его Сочинений по моему благоусмотрению и доброй воле и отсылать им только отчеты и доходы. Как трудился я в этом отношении для покойника при жизни его, так не откажусь потрудиться и для его семейства. В течение 25 лет печатание его Сочинений уже изданных и еще неизданных может составить весьма значительный капитал. Теперь ни Сочинений его, ни „Мертвых Душ“ уже нет в продаже, уцелевшие же в книжных лавках экземпляры продаются по цене неимоверной. Родные покойника могут быть уверены, что их интересы так же будут для меня дороги, как были интересы покойного, которого дружба и память останутся навсегда священны для моего сердца».