Голем в Голливуде
Шрифт:
Потом улыбка ее стала шире, напоследок она еще разок лениво стиснула пальцы и, надвое разорвав человека, бросила запечатанные, как бурдюк, половинки в мусорную кучу.
Аура исчезла, а вместе с ней и мелькание картин в ее сознании.
Она вновь сдавила разорванный труп, тщетно пытаясь раздуть огонь живительной ненависти.
Слишком поздно. Человек мертв, она лишь распотрошила мертвеца, измарала руки в его требухе.
Завернув оба трупа в накидку, она пошла к реке. Ребенка похоронила на берегу и мысленно прочла над ним поминальную молитву, подслушанную у ребе. Останки убийцы швырнула в реку. Половинки вынырнули и поплыли по течению, а она осталась в одиночестве размышлять об истине, равно пронзительной и смутной, радостной и ужасной.
На один блистательный миг она приблизилась к откровению, и ее настоящее имя готово было сорваться с бесполезного языка.
На одно мгновенье она стала прекрасной, нужной, естественной.
В ту секунду она была собой, настоящей, всегдашней.
Спасительницей.
Убийцей.
Это было почти ровно год назад.
Сейчас она стоит в дверях мясной лавки Петшека, ее заинтересовала бесполая фигура в капюшоне, которая со свертком под мышкой опасливо поспешает по Лангегассе.
Немного выждав, она пускается вдогонку.
Слежка в гетто требует искусности. Здесь из ниоткуда возникают проулки. Ныряют лестницы. Отвлекают тупики. Она перешагивает через тележки с заплесневелым картофелем. Надвигающаяся гроза ерничает – награждает ее аплодисментами, громыхая кровельным железом. Обитатели гетто давно к ней привыкли, даже полюбили, а вот домашнее зверье паникой возвещает ее приближение. Она еще не показалась из-за угла, а в стойлах лошади уже ржут и бьют копытами, куры закатывают истерику, собаки воют, а кошки и крысы пускаются в бега, временно забыв о вражде.
Они ее чуют. Они ее знают.
Неизвестная фигура шагает резво и не задумываясь сворачивает в проулки. Кто-нибудь местный? Не в такую погоду. Не в полночь. Ради общественной безопасности ребе повелел: с наступлением темноты всем, кроме синагогального сторожа, лекаря и Янкеля, сидеть по домам. Вихс только что прошел к себе на квартиру. И это не лекарь. Лекарь не расстается с саквояжем и носит колокольчик на шее, дабы уведомить ее о своем приближении.
Еврейский наряд фигуры еще ни о чем не говорит.
Прошлогодний душегуб тоже был одет как еврей.
По Цигенгассе, через Большую торговую площадь, к реке.
Снова кто-то желает избавиться от постыдной тайны?
Сверток-то размером с детское тельце.
Или, скажем, с хлебную буханку – кому-то вздумалось первым очистить кладовую к Песаху.
Середь ночи?
Фигура сворачивает на широкую Рабинергассе, приходится немного отстать. Через полминуты она выходит из-за угла, но фигура исчезла.
Она идет по следам, еле видимым в проливном дожде. Следы загибают к Староновой и перед входом превращаются в грязные потеки на камне: незнакомец вытер ноги.
Дверь в синагогу закрыта, замок не взломан, хотя с ним справится любой опытный вор. Прежде, до Янкеля, дом собраний не знал покоя от разбойной чумы. Вандалы глумились над свитками Торы, крали и портили синагогальную утварь.
Она дергает дверь.
Не заперто.
Ключ есть только у ребе и сторожа, но оба давно почивают. По крайней мере, должны бы. Может, ребе захотел на часок-другой уединиться? Нет. Фигура гораздо ниже ростом. И потом, ребе не нарушит собственный указ. Он – пример другим.
Она встряхивает мокрую накидку и входит в синагогу.
Внутри идеальный порядок, ни соринки, ни пылинки – Вихс расстарался. Песах, учит ребе, праздник очищения и возрождения. Перед Песахом каждый ремесленник заглянул в синагогу, и теперь всё, что нужно, подпилено, отшлифовано, надраено. Проверено, нет ли мышей в Ковчеге, выстиран закоптившийся занавес. Перел лично подновила покрывало бимы, добавив цветочные узоры в вышивку.
У Песаха есть и другая особенность. В эту пору ненавистники мстят евреям за вымышленные преступления.
Она прислушивается к бушующей грозе.
Каменные стены теплятся светом нер тамида, на всю ночь заправленного маслом.
Однако: в оконцах на женскую половину пульсирует серость.
Мерзкая, будоражащая.
Знакомый цвет.
Присев, она заглядывает в оконце. Свет сочится в щель под дверью в восточной стене комнаты. Глупо, но прежде она этой двери не замечала и не знает, что за ней, хотя трижды в день посещает службы – стоит столбом в специально изготовленных тфилин (писец Иоси жаловался ребе, что истратил целый опоек), однако на женскую половину никогда не заходит.
С какой стати? Она же мужчина. Ей самое место среди мужиков.
Если б они знали, кто она на самом деле…
Слышен отдаленный шорох, перемежаемый буханьем, – словно колымага подпрыгивает на разъезженной мостовой.
Свет пульсирует шуму в такт.
Коридором она проходит на женскую половину и останавливается, разглядывая свечение. Каждый новый световой всплеск ярче, а каждое угасание темнее предыдущего. Теперь видно, что свет скорее серебристый, нежели серый, – холодный, мертвенный, красивый.
шшшшшБУМшшшшшБУМшшшшшБУМшшшшшБУМ
И не вспомнить, когда последний раз ей было страшно.
Даже как-то приятно.
Она минует женскую половину и открывает неведомую дверь.
Серебро разбухает, облепляет ее, точно мокрая шерсть.
Каморка длиной и шириной в четыре локтя, не больше; клубится пыль. Пополам согнувшись, она пролезает в призывно зияющую тесноту и ставит ногу на нижнюю перекладину лестницы, уходящей в потолочный люк.
шшшшшБУМшшшшшБУМшшшшшБУМшшшшшБУМ