Голодный грек, или Странствия Феодула
Шрифт:
Призвали также и толмача, который за целый день безделья успел изрядно употребить разного питья и теперь годился только для многозначительных ухмылок, отрыжки и самого простого, незатейливого разговора.
Монгол поначалу все время качал головой и что-то говорил, говорил. Другие монголы, перебивая его встревали в разговор и выкрикивали каждый свое. Толмач время от времени вступал с ними в оживленную перебранку. Наконец толмач сказал, что этот монгол может уступить одну овцу, однако хочет, чтобы греки назначили за нее верную цену.
– Какую цену он счел бы верной? – осведомился Афиноген.
Владелец
– Пусть для начала приведет сюда овцу.
Толмач сказал это монголу. Тот сперва молчал, как бы не понимая, к чему все это, а затем кивнул и уехал. Прочие монголы остались его дожидаться и, болтая между собой, принялись бродить среди телег и заглядывать внутрь. Наконец монгол вернулся и привез большой мешок с сушеным мясом, нарезанным длинными узкими полосами. То и дело встряхивая мешком, начал длинно разглагольствовать.
Толмач сказал:
– Он хочет за это превосходное мясо двадцать безантов.
Афиноген ответил не дрогнув:
– Скажи ему, что это грабеж.
Некоторое время грек с монголом вели торг через толмача. Другие монголы, наседая на Афиногена, трясли у него перед носом пальцами и задавали целую кучу вопросов, на которые, впрочем, не могли получить ответа. Сошлись на цене в три безанта. Афиноген забрал мешок с сушеным мясом и вручил монголу деньги. Тот сперва долго глядел на монеты в своей ладони, а затем, вдруг непонятно рассвирепев, швырнул их на землю и вцепился опять в мешок.
– Говорит, не хочет денег, – пояснил толмач. – Дай ему лучше материю.
– Гнать его в шею! – вскрикнул Афиноген, весь красный от гнева.
Монгол заплясал на лошади, ударил ее сапогами и погнал прочь. Несколько человек из тех, что явились с ним, укоризненно качали головами и делали грекам разные намекающие жесты, то хватая себя ладонями за шею, то втыкая пальцы себе в живот и издавая при этом ужасный булькающий звук. Наконец и они оставили караван в покое.
Константин плюнул.
– Сорный народ эти монголы, – сказал он в сердцах. – Тьфу!
Только на третий день получили купцы от темника обещанную охрану из десяти монголов, состоявших под началом низкорослого тощего кривоногого человечка с морщинистым, почти черным лицом и тонким визгливым голосом. Кроме того, темник снабдил греков одной козой, данной путешественникам в пищу, тремя бурдюками с вонючим молоком и одним маленьким бурдючком «космоса». Константин все же сторговал у своего монгола мешок сушеного мяса.
Для всех греков и Феодула показалось немалым облегчением покинуть наконец этот шумный подвижный войлочный город, обнесенный вместо стен морями стад.
Быки влекли телеги на север. По пути не встречалось никакого человеческого жилья, и единственным развлечением стали трапезы, вечерние и утренние молитвы, досужие разговоры – да вот еще Константину полюбилось примечать у монголов-охранников и толмача разные обновы, которые прежде принадлежали грекам, а затем без их ведома меняли, выражаясь скотоводчески, свои пастбища и тайно перекочевывали к «народу властителей». Однако с последним обстоятельством ничего нельзя было поделать.
У земляных укреплений, оставшихся в этих краях от прежних, давно сгинувших народов, начинались старые солеварни. Мир выглядел здесь седым и оскудевшим, словно прямо отсюда и начинался конец света. Местные люди жили так, точно одной ногой цеплялись за край бездны и навеки над нею повисли. Посадили их в этой безотрадной земле монголы, дабы было кому блюсти солеварни и брать дань со всех приходящих за солью.
Афиноген показал им полученную от темника дощечку с тигриной мордой и россыпью странных букв. Те признали в ней нечто, чему обязаны повиноваться. Однако повиновались они с великой неохотой и все время разными способами пытались выудить у купцов что-нибудь из их товаров. Когда же они не преуспели в этом, то просто дали еще одну козу и пять бурдюков коровьего молока. Правда, Феодул видел, как монгол с морщинистым лицом, начальник над десятком, уводил из поселка солеваров трех баранов. Но бывший причетник из Акры сильно сомневался в том, чтобы кто-нибудь из греков отведал впоследствии этого мяса.
Так и оказалось. Последующие десять дней купцы жевали то, что удавалось отгрызть с крепких мослов злополучной козы, которая была столь угловата, что при одном только взгляде на нее начинали ныть челюсти.
Коровье молоко худо утоляло жажду, вино сберегалось купцами для иных целей, нежели ублаготворение собственной глотки или, предположим, глотки какого-нибудь Феодула. Воды по пути почти не встречалось, а когда удавалось ее обнаружить на дне какого-нибудь пересохшего русла, то приходилось долго отцеживать грязь.
По правую руку мертво блестело море; по левую простиралась степь. Феодул избегал смотреть по сторонам, ибо при виде моря у него начинали нестерпимо болеть глаза, при виде же степи пересыхало под языком.
Желтые и белые бабочки с большими крыльями, чуть разлохмаченными по краям, сидели на голой растрескавшейся земле, запустив хоботки вглубь, где еще оставалась влага. Спугнутые всадниками, они поднимались в воздух, наполняя его тихим суетливым шорохом.
Теперь путь каравана лежал на восток. Круглое красное солнце каждое утро поднималось прямо перед мордами быков.
Феодул то брел рядом с телегой, то заскакивал в нее на ходу. Пытался спать, но чаще ему лишь смутно грезилось что-то.
И прочие путники тоже то и дело переставали отличать явь от видений. Дабы крепче держаться за сущее и не дать воображаемому завлечь себя в темный сад и пучину беззвездную, они много разговаривали. Говорили о себе, о том, что довелось пережить или увидеть. Пересказывали некогда услышанное от других.
На восьмой день пути приелось слушать, как похваляется доблестью тамплиеров Константин и как бранит он зверонравие магрибинцев. Утомили и воздыханья Феодула о белых башнях Монмюсара и об Акре, где воздух столь влажен и горяч, что загустевает и с трудом входит в горло. История же о том, как Трифон потратил все свои средства на покупку трупа и через это впал в нищету и ничтожество, была заучена всеми его спутниками так крепко, что теперь каждый мог рассказывать ее как свою собственную.