Голосую за любовь
Шрифт:
И все-таки однажды такое случилось. Когда возле теннисного корта обнаружили недоношенного младенца. Потом в течение многих месяцев об этом говорили вполголоса. Это событие особенно взволновало Савку Гатару. Ни одно благословенное положение, нажитое вне закона, не могло от нее ускользнуть. На эти дела у нее был особый нюх, получше, чем у собаки, натасканной на лисьи норы. Но в этот раз нюх ее подвел. Она даже и догадаться не могла, кто бы мог такое сделать, и потом всю жизнь за это себя корила.
Дойдя до города, я постарался темными улочками прокрасться к своему дому. Когда бежал по Пестрому переулку, часы на православной церкви пробили четверть двенадцатого, но, должно быть, было больше, потому что Лука Пономарь никогда не заводил их вовремя. Возле нашего забора я увидел пару влюбленных и отскочил в тень, но и они шарахнулись в сторону.
Не знаю, какие ощущения возникают при разрыве сердца, но в ту минуту я, наверно, пережил нечто подобное. Мужчина,
Мы разминулись, не сказав друг другу ни слова, и я пролез во двор через щель в заборе, чтобы скрип калитки не разбудил Станику или кого-нибудь из жильцов. Только предосторожность на этот раз оказалась излишней: Станика не спала и была начеку, как самая верная полицейская овчарка.
— Слободан, зажги свет! — сказала она, когда я, разувшись, проскользнул в кухню. — Я знаю, это ты! — прибавила она и все же, увидев при свете меня, удивилась.
Она сидела, одетая, на кушетке и явно поджидала отца. Я сказал, что мы занимались с товарищем, и она пробормотала, что это, конечно же, сущая правда: я ведь действительно из тех, кто учит уроки до полуночи.
— Может быть, ты и учил! — сказала она под конец. — Но если ты учил то, о чем я думаю, то только время зря тратил. У Галацев это в крови!
Она сидела, положив руки на колени. На ней было одно из ее вечных темно-коричневых платьев. На вид ей можно было дать не меньше пятидесяти, хотя недавно исполнилось всего тридцать пять. Мне вроде бы даже стало ее жалко, но это скоро прошло. Станика не переставала ворчать, и я подумал, что год за годом вынужден слушать ее нравоучения и укоры.
— Ты весь в своего проклятущего отца! — донеслось до меня, когда я уже закрыл за собой кухонную дверь и стал по чертовски скрипучим ступенькам подниматься на чердак, в свою каморку. Тут у меня было нечто, похожее на кровать. Я разделся и лег, но мне не спалось. Лунный свет был до того ярким, что я ясно видел не только фотографии Мэрилин Монро, но и крестики, которыми их разрисовала Весна, когда с Мэрилин Монро случилось то, что случилось.
И тут мне в голову полезли совсем глупые мысли: мне показалось, что шевелится ящерица, которую я недавно заспиртовал. Я встал и проверил. Естественно, она не шевелилась. Потом я проверил, как обстоят дела с коллекциями бабочек и жуков. И тут было все в порядке, и тем не менее что-то мне постоянно мешало уснуть. Я этого никак не мог понять, пока, уже совсем потеряв сон, не услышал, что в кухне плачет Станика. Я часто слышал, как плачут люди, несколько раз слышал и ее плач, но никогда Станика не плакала так тихо и беспомощно. Я на минуту почти возненавидел отца. Вспомнил, как, не произнеся ни слова, он шарахнулся в сторону и ловко скрыл от меня свою милашку! Я сожалел, что не рассмотрел ее получше. Вот тебе и отец! По мне пробежал озноб. Перед глазами снова возникло красное пятно, двигающееся к переезду. А что, если отец Рашиды все-таки разыскивал нас? — спрашивал я себя, чувствуя, как холодеют пальцы рук и ног, будто меня кто-то засунул в холодильник.
V
Всю ночь температура моего тела не поднималась выше нуля. У меня стыла кровь при воспоминании о красном пятне, двигавшемся по насыпи. Только бы дождаться утра, только бы исчез этот идиотский лунный свет, днем все пройдет, утешал я самого себя. Днем я отделаюсь от мучительных мыслей об ее отце. Человек этот представал передо мной огромный, с топором в руках; притаившись за деревом, он подкарауливал меня, когда я шел к Рашиде. Мне мерещилось, будто он запирает меня в каком-то вагоне вместе с коровами, а потом этот вагон прицепляет к Tauern-экспрессу. Я не в силах был выдержать его взгляда. Не знаю, почему он виделся мне высоким и смуглым брюнетом, хотя Рашида была светленькая. Иным представить себе его я не мог. Весь этот бред напоминал детективный роман, в котором, однако, не принимала участия полиция, и когда он душил меня, и подвешивал за ноги вниз головой, и рубил топором на куски, и запирал в этом вагоне, некому было прийти мне на помощь; да я и сам не смел кого-нибудь позвать. Утро чертовски долго не наступало. Но и при дневном свете я не переставая думал о Рашидином отце.
Начав писать письмо Мелании, я тоже думал о нем. А потом произошло нечто удивительное: я писал письмо Мелании по просьбе Рашиды, но мне все время казалось, что я пишу самой Рашиде. В письме речь шла о карановских ночах, когда кажется, будто небо, звезды, луна и все остальное существуют только потому, что существует она; о моих опасениях, о том, что мы должны скрывать наши встречи; о несправедливости человеческой судьбы: созданные для того, чтобы любить друг друга, мы должны откладывать нашу любовь на будущее, на то время, когда нам уже до всего этого не будет
Пора было завтракать. Я понял это, услышав, как во дворе выбивают ковер, который каждое воскресенье соседи чистили ровно в восемь, но боялся спуститься вниз, уверенный, что Станика при появлении отца начнет швырять в него тарелками или еще чем.
Внизу по-прежнему было спокойно, хотя теперь уже опустела и кровать отца. От голода я ощущал в животе каждую кишку в отдельности и побрел вниз, как солдат, отправляющийся на разведку в тыл врага. Естественно, я даже предположить не мог, что увижу то, что увидел.
Станика и отец как ни в чем не бывало мирно сидели за столом, пили кофе с молоком и разговаривали о ценах на рынке.
— Ты только взгляни на него! — воскликнула Станика. — Наконец соблаговолил встать.
Отец ничего не ответил. Я спросил, где Весна, но ни тот, ни другой даже рта не раскрыли. Они сидели и жевали, не сводя глаз друг с друга, будто остались одни на всем свете, а потом отец сказал, что никто в Каранове не варит кофе лучше Станики. Подобных комплиментов он никогда ранее не говорил, и Станика должна была бы понять, что за этим что-то кроется, но она сделала вид, будто ничего не поняла. Они разыгрывали друг перед другом какие-то роли, как последние идиоты, и мне захотелось куда-нибудь поскорей смотаться. Я собрал удочки, сунул в карман кусок хлеба и направился к двери.
— Думаю пойти порыбачить! — сказал я.
— Он думает! — сказала Станика. — А ты спроси, где он шлялся сегодня ночью? — обратилась она к отцу, но тот, будто не расслышав, повел речь о том, чем он занимался, когда был в моем возрасте. Естественно, он тоже был гол и бос. В то время все были разуты и раздеты. Он разносил по домам молоко и почту. Это до войны. Во время войны к этому прибавилась подпольная работа. Они писали листовки, потом расклеивали их прямо под носом у врага. Требовалась отвага, мужество и еще много чего. Да что тут говорить! Я ждал, когда он опять начнет рассказывать о своих табелях со сплошными пятерками и тому подобном, но на этот раз он перешел на другое. Говорил о войне точь-в-точь, как вчера говорил о ней товарищ директор, мой отчим. Это было страшное и святое дело — война. Конечно, я и мои сверстники об этом не знаем: мы родились после войны и не проливали свою кровь за свободу. Я хотел спросить, доводилось ли ему проливать кровь, или, может, тут дело обстоит так же, как и с его школьными пятерками, но вовремя удержался.