Голосую за любовь
Шрифт:
Я снова махнул рукой, и тут в комнату вошла Станика, а за ней и моя мама. Кто-то, видимо, сбегал и сообщил ей тоже. Во всяком случае, она, прижимая к лицу платок, влетела в комнату с такими воспаленными веками, будто их кто-то окаймил красной ниткой. С тех пор как себя помню, она впервые переступила порог этого дома.
— Ничего страшного, мама. Со мной все совершенно в порядке. Я просто немного оступился! — выпалил я, но она мне не поверила. Присев на тахту рядом с отцом, она ощупывала мои руки, грудь, голову, ноги. — Все в порядке, мама! — повторил я. — Я только немного поскользнулся и упал.
Я говорил одно и то же, чувствуя на себе ее руки, словно прикосновение первого весеннего ветерка или благоухание
— Ты, ты его на это толкнул! Ты и еще вот эта! — Она обернулась к Станике и снова начала скользить пальцами по моему телу, не веря, что я цел и невредим. — Ты это сделал. Вы с ней!
Она кричала на отца, пока Станика грубо не оборвала ее. Если, мол, Слободан Галац такое золото, почему она допустила, чтобы другие это золото выхаживали? Почему не возьмет его за руку и не уведет к себе? Она, Станика, ничего не имеет против! Она уже всем сыта по горло, так теперь еще этого не хватало! Она закрыла лицо руками и вдруг расплакалась, да так горько, будто у нее внутри отвернули какой-то кран со слезами. Моя мать, оцепенев, смотрела на нее, а потом закрыла глаза, как их закрывают от слишком яркого света.
Это была кульминация сцены, затем драматизм начал ослабевать. Мама поняла наконец, что я цел; отец — что я полностью невредим; все другие — что у меня даже не сломана ни рука, ни нога. И постепенно их волнение обернулось против меня. Можно понять: они искренне переживали по покойнику, а он вообще покойником не был, и все теперь выглядели просто смешными, причем, думаю, смешными самым глупым образом.
— Я это нечаянно, мама! — сказал я, когда она уже направилась к двери. — Ты думаешь, я нарочно?
— Знаю, что не нарочно! — Она на мгновение остановилась. — Но что я теперь скажу тому, своему, как объясню, зачем сюда приходила?
Меж бровями у нее залегла тонкая красная морщинка, а платок, хоть это теперь уже было ни к чему, она все еще прижимала к губам.
— Я очень сожалею, что ты не можешь сообщить ему о моей смерти! — сказал я. — Он бы послал мне двухметровый венок!
Я поднялся, чтобы ее проводить. Когда я уже был в дверях, отец схватил меня за локоть и сказал, что мы еще не выяснили некоторые мелочи. Некоторые семейные мелочи. Крашеная и ее подруга посмотрели на нас, но ничего не поняли. Впрочем, от них другого нельзя было и ожидать. А Старик ждал, когда наконец они слиняют. Он вечно ожидал от людей гениальности. Но эти две никакой гениальностью не обладали. Они были простые бабенки. А разве бабенки могут быть гениальными? (Женщины в жизни гениями не были и не будут!)
Когда наконец они выкатились, я уже знал, что через полчаса все Караново получит полную информацию о происшедшем, и сожалел, что, падая с крыши, не сломал хотя бы палец. Сенсация была бы более продолжительной, да и мне бы списались некоторые вещи. Впрочем, если б я сейчас как следует подумал, понял бы, что мне уже и так все списано.
Отец был краток: Мелания получила то, что заслужила. Пятидесятилетние не имеют права на двадцатипятилетних.
Я хотел напомнить ему о приятельнице Станики, у которой нос как у пекинеса. Ей, правда, не было еще и двадцати пяти. Но нельзя же мужчине без конца что-то напоминать. Отец посмотрел на меня, кажется, уловив мою мысль, и потом о чем-то заговорил, я уже не помню о чем. Я смотрел и на Станику. Она все еще сидела, закрыв лицо руками, но вроде бы уже не плакала.
— Какое это ужасное, чудовищное создание, чего ему только не взбредет на ум! — Она обернулась к отцу, а тот втянул голову в плечи и молчал. Теперь он был совсем как Грета. Красная, веснушчатая, испуганная Грета!
А ужасное, чудовищное создание?
Это был я, но мне не хотелось придавать этим словам значение. Схватив два куска хлеба и баночку
Я понял, что разговор предстоит не короткий, и устроился поудобнее. И он завел свою обычную песню о том, каким он был в мои годы. Я хотел ему сказать, что, конечно, он был человеком выдающимся, но вовремя удержался, потому что стоит его завести на определенную тему, как он проговорит до утра.
Сейчас он стал рассказывать о своих родителях.
Когда я появился на свет, они были уже очень старые и умерли прежде, чем я смог запомнить их лица. Отец говорил о них так, как могут бывшие узники Матхаузена рассказывать о надзирателях концлагеря. А дальше я уже был не в состоянии его слушать: следовала глава о его студенческих годах. Разутый и раздетый, он зарабатывал, разнося по утрам молоко, а положение в нашем государстве до войны было страшным…
Я стал думать о Рашиде, о том, что она сейчас, наверно, спит, окруженная братьями и сестрами. Было слишком поздно что-либо предпринимать. Я мог спокойно слушать болтовню отца. Он говорил о том, что мы — ужасное поколение, но я уже не понимал его слов. Мне казалось, будто я стою под грохочущим водопадом. Потом я куда-то поплыл. Мимо меня проносились волшебные страны и города, окрашенные в красный цвет. На улицах не видно было людей. В красных трамваях, в домах, на балконах, всюду, куда ни взгляни, скакали красные зайцы величиной с кенгуру.
— Как тебе не стыдно спать, когда отец с тобой разговаривает! — передо мной стояла Станика и трясла меня за плечи.
— Отец? Ах, да!
X
— Как тебе не стыдно? — спрашивает меня Станика. Как тебе не стыдно? — вторит ей Старик. И я отвечаю, что мне очень стыдно, что я просто умираю от стыда. Из-за своих отметок, из-за этих писем, из-за попытки самоубийства.
— Разве вы не видите, что я уже почти умер от стыда из-за всего этого? — спрашиваю я. — Что я уже превратился в муравья, что скоро превращусь в ничто? — Нет, они покачивают головами. Разве мне не стыдно? В моем возрасте они… Боже мой, в моем возрасте! Я вдруг ловлю себя на том, что начинаю смеяться. Я ощущаю, как теплая и густая кровь струится по моим сосудам, а затем неизвестно почему мною овладевает равнодушие. Нет, мне не стыдно!
Во время завтрака, слушая Станику и отца, я думаю не об оценках и не о письмах. Я думаю о Рашиде.
Через полчаса она придет на паром. Мы не договаривались, но я знаю, что она придет. Я возьму Грету, полбуханки хлеба и джем, и впереди у нас будет целый день. Наш день. Я видел перед собой зелено-мутную Тису, ее песчаные берега, илистые отмели, поросшие ивняком; видел Баронессу, сидящую на корточках слева на борту парома, слышал ее песенку о кораблике; я вдруг увидел и всем своим существом почувствовал Рашиду — загоревшую и свежую, как только что вынутый из печи хлеб; я видел мост, по которому с грохотом проходят поезда, и рельсы, подрагивающие на стыках. Сегодня нам выдадут свидетельства, а завтра в путь, завтра в путь, Рашида! Она сказала, что все соберет? Готова ли она?