Голова
Шрифт:
И дальше бегом — в молчании.
— Святая церковь позволяет нам, христианам, вести между собою войны, но временами защищает от нас язычников, которых мы истребляем. Какое глубокомыслие! — Вдруг он резко остановился. Остановился и патер.
— Вы слыхали? — тихо спросил он.
Терра беззвучно:
— Кто зовет меня?
Он услышал свое имя: «Клаудиус!» Голос донесся сверху, далекий, но призывный; он готов был усомниться, что слышал его. Но взглянул на монаха, и страх овладел им: монах вновь молитвенно сложил руки.
— То была минута ее смерти, — сказал монах.
Брат схватился за голову.
— Нет! — крикнул он, уже поняв, уже видя приближающееся тело.
Тело неслось вместе
На этом берегу метался брат, в смятении ища камней, чтобы перейти на тот берег. Он крикнул туда: «Я иду!» Он хотел, чтобы то была еще его сестра, чтобы она еще слышала его… Отчаявшись, он оглянулся за помощью; монах стоял на коленях и молился. Терра рванулся к нему и проскрежетал:
— Вы знали это заранее, чудотворный основатель ордена! Но вы покидаете тех, кто должен пасть, и делаете вид, будто в этом мудрость. Вы ничего не можете! Вы ничего не можете!
— Я буду молиться за вас.
Терра стоял над ним и издевался:
— Что я сделаю завтра? Вы ведь знаете. Я твердо решился, а вы знаете и ничего не делаете, только молитесь.
— Таков ваш путь. Вам суждено уверовать.
Тут Терра оставил его, и монах продолжал коленопреклоненно молиться над телом, что покачивалось у того берега. Запыхавшись, подбежала к ним девушка, владелица постоялого двора «Альпийская роза». Она стояла внизу, у окна трактирной залы, когда барышня прыгнула сверху в ручей. Она тут же побежала за барышней, потому что при таком поспешном отъезде она не получит платы, а вещей тоже не осталось: но за ручьем, который уносил барышню, она поспеть не могла. Терра рассчитался с девушкой, за приплату она даже согласилась позвать на помощь других сердобольных людей.
Он уехал немедленно, покинув на чужбине останки сестры. Он решил, что ни одна земля не будет ей легче или тяжелее, чем эта случайная земля. Каждый ком глины люди называли родиной и потому сейчас повсюду собирались вгонять куски железа в этот ком или взрывать его на воздух.
Весть, что война неминуема, застигла его в пути.
Он едва осмыслил ее. Она лишь во сто крат усилила горечь утраты одного существа — его сестры. Сестра открыла полосу смертей, лишь за ней должны были последовать все. Массами, массами, — но ведь каждый знал только свою смерть. И все сопровождалось словами. Как мучился он своими собственными пышными разглагольствованиями с монахом — в самый ее смертный час! «Пока ты щеголяешь громкими фразами, навстречу уже плывет труп. О жалкий обман всей нашей жизни! Кичливые фразы — и такие убогие судьбы!» Те большие проблемы, которые он намеревался разрешить, были ему не по плечу. Он носился со своим миросозерцанием; но его поколение не созерцало мир, а разрушало его.
«И я хотел помешать ему, в этом была вся моя жизнь. Всегда одна цель: был ли я заведующим рекламой, адвокатом для бедных или крупным промышленником и другом рейхсканцлера. Я лгал и обманывал, чтобы спасти людей от самих себя, но убивать я не согласен. Чаша моего терпения переполнилась. Пусть они уничтожают друг друга, если в том их счастье, если для их счастья нужны катастрофы, а за краткие просветы в своей истории они отплачивают не иначе как периодами озверения. Не убий!» Тут он понял, что мыслит словами монаха, который там, в горах, молился за него, дабы он не убивал.
Но ему нужно убить. Решено было, чтобы пал один, — пал вместо многих. Толлебен должен быть уничтожен до начала кровопролития. Оно могло быть остановлено этим. Поднять знамя!
60
…в Париже пал тот… — 31 июля 1914 года, за день до начала первой мировой войны, Жан Жорес пал от руки шовиниста Виллена.
«Смерть палача избавляет от жертв». Когда поезд подходил к Берлину, голову Терра гвоздила одна эта мысль. Монах там, в горах, наверное, перестал молиться. «Смерть палача…» Поезд остановился; покорные зову, на дебаркадере стояли Куршмид и Эрвин Ланна.
Испуганным шепотом Эрвин спросил:
— А Леа?
— Шлет привет, — сказал Терра, ужаснувшись, что ни разу за все последние тяжкие минуты, ни разу она не вспомнила этого любящего человека. — Вы, вероятно, поняли, граф Эрвин, что именно нам предстоит обсудить? — Бережно, как говорят с живыми, говорил он с этим несчастным, чья большая любовь оказалась так бессильна. — У вашей сестры, граф Эрвин, от вас нет тайн. А то, что она не высказывает, вы угадываете. Нам, господа, остается договориться насчет технической стороны нашего предприятия.
Они до тех пор колесили втроем в автомобиле по пустынным в этот утренний час улицам, пока все не было решено.
— Надеюсь, господа, что вы оба не пострадаете, — заключил Терра. — Так как вы точно знаете весь ход событий, вам удастся уберечься. Однако опасность для жизни не вполне устранена, поэтому я, хоть и с опозданием, задаю себе вопрос: как мог я вовлечь вас в это дело?
Тут заговорил Куршмид; раньше он только отвечал на вопросы.
— Не беспокойтесь обо мне, господин Терра. Требуйте от меня чего хотите, колебаний быть не может. Считайте меня просто своим орудием. Я служу. Но не думайте, что вы завоевали меня… Я завоевал вас… Да, я некогда избрал вас, вы не могли от меня отделаться, я был даже назойлив…
— Вы — сама преданность.
— Нет, господин Терра, я неустойчив, во мне есть авантюристическая жилка. Я бы и в жизни имел не больше успеха, чем в театре. Сейчас, когда, по-видимому, близок конец, я могу позволить себе высказаться, хотя бы слова мои звучали театрально. Жизнь загадочна и обманчива. Удивительно, что я еще существую. В уединении иностранного легиона я особенно часто думал о вас как о силе, на которую мне можно положиться. Вы — мой оплот. Голова — вот кто вы.
Куршмид замолчал, весь дрожа от сказанного, синеватая тень легла вокруг дерзких глаз.
Оба спутника вышли. Подавая на прощание руку Эрвину, Терра так был охвачен мыслью о Лее, что у него вырвалось рыдание.
— Не надо, не говорите ничего! Я хочу, умирая, надеяться, что она жива, — смертельно побледнев, быстро, глухо, умоляюще произнес Эрвин.
Терра поехал домой, чтобы привести в порядок личные дела. В конце концов и он, подобно своим спутникам, мог поплатиться жизнью. Он писал, думал, и перед ним попутно вставали картины того, что сейчас происходит. Они возникали на бумаге, вырастали из цифр, из колец дыма. Эрвин был у Алисы; где угодно нашел бы он спасение, только не у нее. Он взял ее руку, утреннее солнце освещало их. Они хотели заговорить, но каждый избавил другого от этого. Это было слишком трудно, хотя так понятно им обоим. Итак, они молчали, но, глядя на дверь, знали, что человек там, за нею, более достоин жалости, чем они.