Голубая акула
Шрифт:
Впрочем, не хочу повторять всем давно известных инвектив. Лучшие умы, не моему чета, многажды справедливо бранили тот узкий, суетный, не слишком естественный мир, ныне исчезнувший навсегда. Тогда он был жив и казался вечным, теперь — мертв, что толку обличать его?
Да и, по совести, не мое это дело. Ведь еще недавно я был чуть ли не в восторге от этих приемов, от своей негаданной причастности свету, пусть блиновскому, провинциальному, но все же, все же… Не попадись на моем пути Елена Завалишина, я, может статься, и прижился бы здесь. Продвижение по службе. Обеды. Карты «по маленькой». Плоские, беззубые, зато
Тьфу ты, пропасть! Какое, к дьяволу, мирное угасание? В самом деле, смешно: оттого что я оставил Блинов до войны, революции, разрухи, мне подчас мерещится, что там и поныне все как прежде. Так, помню, в детстве, когда наступала зима, я все просился в Нескучный сад, ревел, твердил:
— Мама, поедем! Там тепло! Там солнышко!
Меня урезонивали, ставили в угол, даже отшлепали раз или два — все было напрасно. И однажды мама сдалась:
— Будь по-твоему, одевайся!
Мы сели на извозчика. Все во мне пело. Я победил. Мы ехали по заснеженному городу в лето. Не простую радость я переживал тогда, то были минуты высокого торжества. Ожидание рая: ведь лето, о котором мечтаешь в зимнюю стужу, право же, не совсем то, что наступает своим чередом в неукоснительной смене времен года.
А потом — заиндевелая решетка парковой ограды, за ней опушенные инеем деревья, кусты, тонущие в снегу, сугробы. Я снял варежку и потрогал решетку пальцем. Палец прилип: мороз был крепкий. Я отлепил палец, надел варежку и молча затопал к извозчику. Мама не отпустила его. Он ждал на козлах, ухмыляясь и похлопывая рукавицами. В дороге мама успела рассказать ему о причуде «маленького упрямца». Теперь они вместе потешались над моей глупостью.
— Эк губы-то надул! — воскликнул извозчик, подмигивая красивой барыне.
Мамин смех отозвался в морозном воздухе хрустальным колокольчиком. Мама обожала нравиться. Даже простолюдинам. Папе, когда он однажды упрекнул ее в этом, она строго возразила:
— Ты ничего не понимаешь. Я дарю этим людям сказку.
Ей верилось, должно быть, что извозчик унесет в своем заскорузлом сердце ее улыбку, словно хрупкую таинственную драгоценность, оброненную феей. А он-то небось вечером в кабаке, вспоминая с приятелями веселую барыньку, похабно ржал и сыпал непристойностями. Хорошо, что она об этом не подозревала. Милая мама, мы были роднее друг другу, чем казались. Твоя дареная сказка и мой вечно цветущий сад — не одно ли и то же?
Бог знает, куда меня занесло. Всегда был сентиментален, хотя смолоду тщился скрывать сей наивный порок за суровыми и циническими ужимками. А теперь оставил попечение: какая разница, сентиментален я или нет?
Однако пора возвратиться в Блинов. Итак, я стал чуждаться общества, оно же, не слишком опечаленное, в ответ охладело ко мне. Приглашения, отвергнутые под благовидным предлогом, более не возобновлялись. Поклоны встречных на улицах стали рассеяннее. Из московской интересной штучки я превращался в местного чиновника средней руки, не богатого, да еще и позволяющего себе не по чину какие-то причуды. Так я понимал это тогда и, вероятно, был недалек от истины.
Свободные вечера я проводил за чтением романов и стихов. Кое-какие книги остались мне от предыдущего обитателя квартиры. Проглотив их, я зачастил в книжную лавку. Читать ради собственного удовольствия — это была забытая роскошь, которой я не позволял себе аж с тех пор, как меня выставили из девятой гимназии.
Там я слыл весьма усердным, даже запойным читателем, но все больше Купера да Майн Рида. Сидоров иногда подсовывал мне стихи, то непонятно волнующие, то, на мой вкус, глупо манерные, но по-настоящему пристраститься к поэзии я так и не успел. Теперь же, в ту невозвратную блиновскую зиму, вдруг полюбил стихи безумно, хотя внутренний голос нашептывал, что это увлечение не делает мне особой чести. Не будучи знатоком, я без разбора поддавался воздействию всего, что питало мою воспаленную мечтательность. Стихи могли быть посредственны либо не слишком ловко списаны с великих образцов. Но, даже замечая это, я глотал их с жадностью подобно тому, кто готов пить и дешевое вино, лишь бы голову кружило.
В тот вечер после службы я опять заскочил в книжную лавку. Продавец Вячеслав Петрович был уже моим добрым знакомцем. Мы потолковали, помнится, об Апухтине, о ком-то еще из подающих надежды молодых стихотворцев, и я не спеша отправился домой со связкой книг под мышкой, предвкушая тихую пронзительную отраду одинокого вечера и чтения, то и знай прерываемого грезами о ней. Груша, верно, уже ушла, и отлично…
Наперекор обыкновению, Груша ждала меня. Она так и бросилась мне навстречу, сгорая от любопытства:
— У вас дама! Она ждет в гостиной!
Сердце мое дрогнуло и заколотилось от радости и тревоги.
— Завалишина?
— Нет-нет! — По Грушиному тону было ясно, что нынешняя посетительница понравилась ей не в пример больше. — Она не захотела назваться, только и сказала: «Подожду!» И давно ждет! Такая барыня…
Похоже, за время этого ожидания я сильно вырос в Грушиных глазах. Ну, коли ее так поразила моя визитерша, надобно это использовать.
— Принесите, пожалуйста, в гостиную чаю с пряниками… там, кажется, еще оставались в буфете?
— Остались! Я мигом!
Удивительное дело: я до такой степени позабыл о своем не столь уж давнем амурном приключении, что при виде госпожи Шеманковой прямо остолбенел от неожиданности:
— Елизавета Андроновна, вы?!
На ней был изящный сиреневый костюм из мягкой, должно быть, очень дорогой ткани. Конечно, она была, как всегда, подкрашена, но так умело, что в ее облике нельзя было заметить ни малейшей искусственности. Легчайшее облако знакомого аромата окутывало ее — Елизавета Андроновна имела пристрастие лишь к духам… сейчас уж не упомню, как они там назывались, и никогда не снисходила до других, сколь бы модны они ни были. Таков был ее неколебимый принцип, в коем, как догадываюсь, есть немалый резон.
Короче, Шеманкова была хороша и элегантна как никогда или, вернее, как всегда. Появление в моей конуре столь блистательной особы и ее готовность терпеливо ждать такого недотепу, как я, не могли не потрясти воображение Груши. Что до моего собственного изумления, Шеманкова, по-видимому, была им немало позабавлена.
— Вы неподражаемы! Кто-то мне рассказывал, что у коренных народностей Севера есть такой обычай. Чем больше хозяин желает почтить гостя, тем громогласней он удивляется его приходу. Вы, случайно, не из тех краев?