Голубая акула
Шрифт:
— Елизавета Андроновна очень хорошо мне все объяснила, — продолжала Елена пугающе бесстрастно. — «Обычные люди сами наслаждаются благами жизни, — это ее подлинные слова, — но есть избранные, воистину христианские сердца, готовые все свое достояние раздать убогим и сирым. Таков наш Николай Максимович. Жалость — главная страсть его души. Вы, может быть, не знаете, но он был без ума влюблен в молодую, богатую и счастливую женщину. И она отвечала ему взаимностью! Но, встретив вас, моя милая, он понял, что его предназначение — поддержать вас и утешить. Как честный человек, он не скрыл это от своей возлюбленной. Поверите ли, он со слезами
— Это подлая ложь! — вне себя заорал я. — Она мне просто мстит! Мстит за то, что я ее оставил…
— Не надо кричать, — тихо попросила Елена, тронув пальцами виски. — Значит, она и есть ваша пассия? Что ж. Я была в этом почти уверена.
— Но я расстался с ней, как только узнал тебя!
Елена пожала плечами:
— Ну да. Она так и сказала.
Простенький вроде бы капкан, а как сработал! Я снова попытался собраться с мыслями, и опять Елена не дала мне такой возможности.
— Не подумайте, будто я в чем-то вас обвиняю, — произнесла она глухо. — Вы действительно были очень добры. И вы никогда не говорили мне о любви. Вам не в чем себя упрекнуть. Я сама вешалась вам на шею, поддавшись бабьей слабости, которой теперь стыжусь…
Я схватился за голову:
— Элке, ради Бога! Что ты говоришь?
— Николай Максимович, не надо больше говорить мне «ты». — Резкость в ее тоне совершенно исчезла, голос был тих и бесконечно печален. — Между нами все кончено. Поймите и примите это без спора.
— Но это безумие! — Я все еще не верил, у меня просто не укладывалось в голове. — Вы хоть понимаете, что вы со мной делаете?
— Не стоит преувеличивать. Вы очень сильный человек, Николай Максимович. Все, что случилось, лучшее тому доказательство. Вас не испугало то, перед чем любой отступил бы. Вы ко мне привязались, успели привыкнуть, я понимаю. Но это пройдет. Свет полон людьми, заслуживающими жалости и, наверно, умеющими быть за нее более благодарными, чем я. Я знаю, у вас неприятности, говорят, вам придется уехать из Блинова. Не сердитесь, но я этому рада. Нам было бы… мне было бы стыдно и тяжело встречаться с вами. На новом месте вы все начнете сначала. С вашими знаниями и способностями, с вашим обаянием дела скоро поправятся…
— Что за бред? — застонал я. — Какие знания, какие, к черту, способности? Мне нужна ты!
Внезапным порывистым движением Елена спрятала лицо в ладони. Надеясь, что страшное напряжение этого разговора сейчас разрешится слезами и примиреньем, я подошел к ней и робко, ласково тронул за плечо. Она вздрогнула и отняла руки от глаз. Обведенные темными кругами, они были беспощадно сухи.
— Николай Максимович, — произнесла Елена внятно. — Я обязана снять с вашей совести ненужную тяжесть. Я не люблю вас. Мне показалось одно время, но это была ошибка. Я, наверное, любила только надежду, которая была с вами связана. Теперь надежды больше нет, и я… простите, если невольно я обманула вас.
— Так мне уехать? — спросил я чужим голосом.
— Если вы это сделаете, у меня будет еще одна причина благодарить вас.
— Позвольте хотя бы оставить вам свой московский адрес. Если вы измените решение, может быть… — Непослушными пальцами я стал было рыться в саквояже в поисках листка бумаги. Но голос Елены, все такой же сухой и четкий, произнес над моей головой:
— Не стоит.
Я выпрямился:
— Если так, что ж. Будь по-вашему. Я тоже желаю вам всяческих благ. Не пройдет и недели, как меня здесь не будет. Рад, если смогу доставить вам этим удовольствие. Прощайте!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Зеркала
Пять дней спустя, получив расчет и покончив со всеми делами, я навсегда покинул Блинов. К чести Александра Филипповича должен заметить, что он предлагал мне не торопиться с увольнением, подождать хотя бы до тех пор, пока найду новое место. Тот факт, что Миллер все-таки оказался убийцей, и особенно спасение Наташи Добровольской, видимо, заставили Горчунова переменить к лучшему свое мнение обо мне.
С одной стороны, я, конечно, проявил строптивость и неповиновение самого недопустимого свойства. Я повел себя как потрясатель основ, что особенно непростительно со стороны того, кто принял на себя обязанность эти основы укреплять. Но не сделай я всего этого, Наташа погибла бы. Горчунов, как человек, уважающий справедливость, не мог с этим не посчитаться. Уверен, что при желании я мог сохранить свое место, хотя причастность к столь темной истории не улучшила моей репутации. Это уж как водится: «Что-то с ним было неприличное — то ли на воровстве попался, то ли его обокрали…» Кое-кто из прежних знакомых, особенно дамы, при моем приближении даже стали переходить на другую сторону улицы.
Мне было наплевать на них. Словно Гулливер на уже проштрафившихся перед ним лилипутов, я взирал на блиновскую суету, дивясь, что еще недавно мог в этом участвовать. Нет, довольно! Бежать, да поскорее, пока это болото меня совсем не засосало!
Зайдя прощаться к Легонькому, я оставил ему свой московский адрес и настойчиво просил почаще писать. Константин Кириллович был крайне озадачен:
— Ты действительно уезжаешь? Ну, это черт знает что такое! Я не верил, думал, болтают… Как же ты можешь уехать? А Завалишина?
— Елена Гавриловна сама этого пожелала, — отрезал я строго, давая понять, что говорить на эту тему не намерен.
Легонький недоумевающе покрутил головой:
— Ну, брат, удивил! А писать… не писатель я, грешным делом. Родителям и то раз в полгода насилу пишу. И понимаю, что свинство, а ничего не могу с собой поделать. Вот, Бог даст, заеду как-нибудь в Белокаменную, уж тут наговоримся…
Ни малейшей потребности в общении и переписке с Легоньким я не испытывал. Мне было нужно одно. Чтобы у него, моего всеми признанного друга, был адрес. Елена не пожелала принять его из моих рук? Что ж, ей придется попросить у Константина Кирилловича…
Я был уверен, что это произойдет. Рано или поздно, притом, скорее всего, — рано. Сей уверенностью объяснялось мое редкостное душевное равновесие в те последние блиновские дни. Правда, накануне отъезда я все-таки смалодушничал и, захватив взятый у Елены номер «Русской мысли» с какой-то так и не прочитанной «интересной статьей», отправился на знакомую улочку. Предлог — возвратить журнал — был нелеп, но я убеждал себя, что подобная щепетильность рекомендует меня с самой лучшей стороны.
Дверь была на замке. Соседка, пряча тлеющий под веками огонек недоброго любопытства, подкатилась ко мне, сладко воркуя: