Голубой дым
Шрифт:
Слаб и смешон человек в своей безрассудной чувственности.
9
Демьян Николаевич вышел рано утром с эмалированной миской в руке и, ослепленный, зажмурился, заслонившись миской от яростного раннего солнца, которое было уже над лесом.
Роса, обметавшая за ночь спутанные августовские травы, была еще так сильна, так первозданна в своей нетронутости, что холодный блеск ее напоминал тяжелый блеск затуманенного на заре тихого озера. Все вокруг было придавлено, примято, залито этой росой, и низкое солнце не в силах еще было согреть сверкающую влагу, поднять поникшие цветы, точеные коробочки зрелого мака — все это пребывало еще во власти ночного холода и длинных утренних теней.
Но солнце уже успело сжечь восточный край неба и сухим своим теплом грело руки и лицо, обещая
Иногда в голову Демьяну Николаевичу приходили тихие и успокаивающие его рассуждения, которых он даже сам стыдился и, опасаясь прослыть глупцом, никогда не осмелился бы поделиться ими с кем бы то ни было.
С некоторых пор утренние размышления, похожие скорее на благодарственные молитвы новому дню, подаренному жизнью, стали для него приятной привычкой. Порой ему даже казалось, что он наконец-то обрел способность на старости лет понять простоту мира, в котором жил, способность выделить суть и отбросить все случайное. Он даже думал иной раз, что до сих пор жил в каком-то кажущемся мире, жил привычным воображением и вот теперь-то наконец может себе позволить роскошь обо всем думать и размышлять так, как оно есть на самом деле. Нет, он ничего не открывал нового! Он просто отбрасывал старые свои представления о чем бы то ни было и пытался освободиться от привычки судить о предмете по тому, чем он ему казался. Он теперь искал свои собственные объяснения миру, в котором так долго жил и который скоро уже придется покинуть. Эти поиски успокаивали его и отвлекали от печальных мыслей.
Наивными своими рассуждениями, которые Демьяну Николаевичу вовсе не казались наивными, он словно бы подводил итог всем своим долгим и случайным наблюдениям, чувствам и ощущениям, с которыми жил, радуясь дождю и солнцу, снегу и зеленой траве. Ему даже иной раз казалось, что он открывал в этих своих молитвенных рассуждениях что-то очень важное, о чем все люди на свете давным-давно забыли, а вот он вдруг вспомнил и восстановил в своем сознании, как нечто удивительное и необычное.
Ему, например, пришло в это утро в голову, что солнце, которое нежно согревало его в эти минуты, вот уже много дней подряд поднимается из-за леса и не уходит с неба до вечера. Но когда бывают пасмурные дни, оно тоже точно так же восходит над лесом и целый день светит с такой же испепеляющей яркостью, хотя на земле идет дождь, дует холодный ветер и нет для людей никакого солнца.
«Когда идет дождь, — думал Демьян Николаевич,— он идет только лишь для меня. А в пятистах километрах дождя нет, и для тех людей, которые там живут, есть одно только солнце. Я под дождем, а они под солнцем. Но все мы вместе всегда под солнцем, потому что Ярило светит и под дождем. Солнце само по себе. Как жизнь. И все вокруг само по себе — роса, мокрая трава и зеленые огурцы на грядке. И я тоже сам по себе, — подумал он в это утро с каким-то тихим удовлетворением. — Нет! Я не частица чего-то целого. Я просто сам по себе. У меня свое рождение и своя смерть. Если бы я был частицей, как, например, какой-нибудь аккумулятор в машине, то, умерев, я бы остановил хотя бы на время громадный механизм, частицей которого я бы считался. Но ведь ничто не остановится, когда я умру. Ничто! Кроме моего собственного сердца, мозга, зрения... Значит, я единственное и незаменимое целое. Я сам по себе и вовсе не обязан давать отчет в своих поступках... кому бы то ни было. Я неповторим, и это главное. Никто сейчас в целом мире не стоит вот так, как я, с миской в руке над грядкой огурцов, никто не думает сейчас, сию минуту о себе так, как думаю я, и никто не благодарит небо за то неповторимое пробуждение, за те силы, которые во мне еще есть, чтобы встать и выйти из дому. Я один проснулся, один вышел, один думаю, один чувствую старой своей кожей тепло солнечных лучей, вижу эту росу и слышу запах спелости, запах земли, помидоров и огурцов. Разве я в силах помочь людям, которые не чувствуют всего этого так, как чувствую я? Разве им можно помочь, если они не благодарны за каждый день, который подарен им с такой щедростью, с таким великодушием! Что им еще надо от жизни? Сытости? Вот я сейчас соберу огурцы. Их съедят за обедом гости и скажут что-нибудь о том, как отличаются огурцы с грядки от тех, что куплены в магазине. А я, как солнце, буду сам по себе. И какое мне дело, что там будет твориться на земле, что там будет казаться людям — дождь, голубое небо или туманы. Какое мне дело, каким боком ко мне повернется земля, где там у нее южный или северный полюсы, где дождь, а где жара? Мне нет никакого дела! Я постоянен и однообразен, как солнце над дождями и туманами. Пусть они греются своими маленькими надеждами, а мне и без них тепло».
Так он думал, сидя на корточках, на белых своих пятках, пружиня босыми ногами, сунутыми в шлепанцы, а мокрые руки его, словно бы тоже сами по себе, раздвигали шершавые и поседевшие от росы огуречные листья, обнажая влажную, затянутую посеребренными паутинками,
Огурцы в то жаркое лето уродились хорошо, и было их множество. И помидоры тоже уже наливались белым соком, матово блестели перевязанными, светло-розовеющими щечками, выпирая из буро-зеленой и словно бы пропылившейся ботвы. Лук поспевал, глянцево желтея своей сочной упругостью, выламываясь из земли, тесня своих собратьев по грядке. И морковь уже тоже показалась из земли, как и рыжие луковицы по соседству.
Ухоженная, рыхлая земля словно бы исторгала из себя, как какой-нибудь хорошо отлаженный автоматический агрегат, все эти розовые, рыжие, лиловые и зеленые изделия, заканчивая в усталости сложный цикл своей мудрой и напряженной работы. Даже воздух пропах поспевающими плодами: каждый источал свой запах, рождая счастливо дурманящий аромат созревания, остро напоминавший о близкой уже осени, об увядании, о туманах и горьком дыме.
«Все гораздо проще, — успокаивал себя Демьян Николаевич. — Жизнь прекрасна сама по себе, а вовсе не только в моей душе. Для всех этих растений жизнь только еще начинается. Она только-только нарождается сейчас в семенах, в сочных луковицах... Жизнь вообще бесконечна, и всегда она торжествует. Даже над смертью. Больной человек умирает, останавливается кровь, и вместе с ней умирают всякие там вирусы и прочая нечисть. Можно, конечно, считать, что болезнь победила, но ведь это только кажется так. А на самом деле жизнь остановилась, чтобы все-таки победить невидимых этих тварей, которые только и живы живой жизнью. Сонмища этих тварей гибнут, побежденные — нет, не смертью, а жизнью, которая остановилась. Жизнь побеждает то, что несет людям смерть. Это не смерть, а последний шанс победить врага — остановиться, похолодеть, — думал Демьян Николаевич с грустной усмешкой сомнения на лице. — А все-таки! Почему бы нет? Можно ведь думать и так. Можно думать о селедке как о закуске, но можно подумать о ней о живой, как она плавает в море, как она одинока и беспомощна, если отобьется от стаи, и как она погибает в этом своем одиночестве. Можно по-всякому думать. И вообще я думаю только лишь для самого себя и не собираюсь никому ничего навязывать. Я сам по себе, и мне приятнее думать именно так, а не иначе».
Он даже сердился иногда, мысленно воображая перед собой насмешливого оппонента. Но в это утро он был расслаблен, и ничто на свете не раздражало его.
Широкие, заросшие кудрявой ботвой грядки, обремененные плодами и тяжелой росой, блестели перед ним холодной и сытной свежестью, словно и они тоже были сами по себе в этой жизни, словно бы это какие-то тучные и счастливые зеленые звери разлеглись среди некошеной мокрой лужайки и перед наступающим опять зноем притаились в блаженстве под тяжестью благодатной влаги, забыв о поспешающем солнце, которое все выше и выше поднималось над лесом, укорачивая прохладные тени — эти легкие призраки ушедшей ночи и свежести.
«Все это только кажется! — смущенно думал Демьян Николаевич. — Я ведь собственными руками вскопал эти грядки. При чем тут звери? Если бы не я, тут была бы лужайка. Все очень просто, и не надо, пожалуйста, ничего выдумывать. В мои ли годы пускаться в такие фантазии! Стыдно, ей-богу!»
Очень симпатичный огурчик, покрывшийся словно бы от холода зелеными пупырышками, лежал на мягкой, душистой земле, а солнце, освещая листья над ним, озаряло весь его маленький мирок нежно-зеленым, прозрачным светом.
Когда-то он был легким, желтым цветком, а случайное зарождение его произошло в теплый день, в полуденный час июля, когда большой и добродушный шмель, вцепившийся в лепестки цветка, перенес своими пушистыми лапками пыльцу с тычинок на бархатный пестик и улетел.
Цветок вздрогнул, освободившись от тяжести шмеля, и замер в тихой безмятежности. С этого момента не нужны уже стали его прекрасные, ярко-желтые лепестки, открытые солнцу и всем пролетающим мимо пчелам, мухам, букашкам, осам и шмелям,— главное уже свершилось: пыльца попала на пестик. С той поры и началось медленное умирание цветка, у основания которого в зеленой чашечке, поддерживающей лепестки, образовалась завязь будущего плода, сочной и упругой мякоти, покрытой тонкой кожицей, предохраняющей будущие семена от солнечных ожогов и от холодных ночных рос.