Голубой дым
Шрифт:
В эту голодную ночь она испытала вдруг странную и как будто бы порочную, запретную во всяком случае страсть... Она сначала испугалась смутного этого и неопределенного желания, но что-то подхлестнуло ее, подтолкнуло из постели, сердце ее учащенно заколотилось, по лицу поползла испуганная улыбка... Ей захотелось вдруг встать и босой понежиться в лунном свете, напружиниться, изогнуться и увидеть себя, освещенную луной, увидеть светящуюся фосфором свою кожу — хотелось почувствовать себя бесконечно красивой и молодой.
«Ну и что ж?! — спросила она себя с удивлением.— Меня никто не увидит. А если увидит, сойдет с ума.
— Я очень красивая, — шепотом сказала она. — И схожу с ума от голода. Я голодная самка.
Она прошептала это слово «самка» или, вернее, продышала неслышно с таким тайным и сладостным чувством, таким желанием сиюминутного, еще неизведанного доселе, страшного, но заманчивого греха, что уже не могла сопротивляться, и, стараясь не скрипнуть половицами, опустила ноги на холодный пол. Со страхом и дрожью разделась. Стало холодно, когда она поднялась во весь рост. Она закрыла груди руками, прижав локти к животу. Полусогнувшись, на цыпочках, по ледяным половицам вошла в лунный свет, услышав громоподобный скрип старого буфета, который заворчал на нее. Кожа покрылась шершавыми мурашками от наслаждения, которое щекотно и нежно шевельнулось в груди. Она прислушалась, но в доме ничто не ответило на голос разбуженного буфета.
«Я схожу с ума, — подумала она с игривым и каким-то ложным испугом. — Почему же мне так приятно? И не страшно, не стыдно».
Ей и в самом деле было приятно стоять на холодном полу и, освещенной, чувствовать на своем теле лунный луч, пронизывающий ее насквозь.
«Я очень красивая... Это моя ночь. Я безумно люблю себя. Я никогда не была еще такой красивой, как сейчас. Я ничего не боюсь. Я люблю себя! И никто никогда не поймет, как я люблю себя. Я самая красивая женщина! И эта ночь — моя. Никто ничего не поймет и не узнает обо мне. Одна только я буду знать о себе все. Я хочу стоять вот так среди ночи, одна. Мне это приятно... И сама не знаю почему. А правда, почему? Какое-то наваждение? И ужасно хочется есть, — подумала она вдруг, услышав урчание в животе. — Почему же мне так приятно? Потому что я голодная, что ль? Как будто купаюсь в реке ночью, оставив все одежды на берегу. Тоже немножечко страшно и очень приятно, куда приятнее, чем в купальнике...»
И в этот момент она увидела за стеклом на лужайке, в разливах лунного света туманно-белое возвышение. Она не испугалась, а с любопытством вгляделась в это призрачное возвышение, узнав в нем бледный куст цветущей гортензии, кипы больших соцветий...
Нет, не страх она испытала в тот момент, когда вспомнила о гортензии, хотя и прошелся по спине колючий морозец, — она ощутила в этот момент свою беспомощность и обнаженность перед этой застывшей глыбой цветов, возвышавшейся над лунным половодьем. Ей стало стыдно.
«Красивый и умный юноша, — вспомнила она в эти мгновения. — Господи! Что это я? Конечно... Его земля, Колюня Скворцов. Почему же я еще не умерла от ужаса? Может, я и вправду сошла с ума? Или я лунатичка? Я сплю?»
Когда она подумала вдруг, что спит, и все, что затеяла, происходит с ней во сне, что она помимо воли подчинилась какому-то страшному и жуткому приказу встать, вот тогда-то только она и испугалась по-настоящему. Судорога
Так она пролежала до тех пор, пока ей не стало душно. В животе тоскливо сосало от голода, и она подумала опять, что не уснет, если сейчас же не встанет и не съест хотя бы кусок хлеба.
«Господи, как я устала!»
На этот раз Дина Демьяновна с раздражающей ее саму быстротою оделась и, заставив себя без страха взглянуть на туманную голову гортензии, светлеющую на лужайке, щелкнула выключателем.
И все исчезло сразу: луна, гортензия — словно бы она сменила черно-белую программу телевизора на цветную.
«Почему я должна спать?! Я так устала... Одна только ночь, господи! Неужели нельзя уделить мне одну только ночь! Одну только... Я все время одна. Не могу больше. Неужели не понимают, что я совсем одна?! Неужели спят?»
Но именно в это время услышала, как всхлипнула дверь, и в проеме появилась Татьяна Родионовна, которая со сна щурилась и морщилась в недовольной и, казалось, озлобленной гримасе.
— Что? — спросила она испуганно. — Почему ты оделась?
Дина Демьяновна с ненавистью и отвращением взглянула на нее, заспанную и испуганную, и, крепя слезы от обиды, грубо ответила:
— Есть хочу.
Татьяна Родионовна, накинувшая на плечи вытертую шубу с кошачьим драным воротником, недоуменно вперилась в дочь.
— То есть как? Ночь на дворе.
Дина Демьяновна смотрела на эту седеющую, сивую, заспанную старуху, которая была ее матерью, на дряблую шейку, прикрытую посекшимся и рваным ворсом мертвой кошачьей шерсти, и неожиданная злость подхлестнула ее, и она взорвалась.
— Ну представь себе, — сказала она шипящим голосом, — что мне очень плохо. Что я одна и мне плохо. Что я могу сойти с ума или умереть. «Ночь на дворе!» Ах, как страшно! Вы будете с папой спать? Вам хорошо, да? А мне плохо! Очень...
Татьяна Родионовна выпростала руку из-под накинутой шубы и ухватилась за косяк.
— Дина! — сказала она задребезжавшим голосом, не сводя глаз с дочери. — Что?! Я не могу понять... Что? Объясни...
— Конечно, ты можешь только падать в обморок! Ах! Пугаться за меня, падать в обморок... А никто, ни ты, ни папа, ни я сама — никто не может ничего понять и объяснить мне! Никто! Боже мой! Никто...
Пришел на голоса всклокоченный Демьян Николаевич и, еще не проснувшись, спросил жутким каким-то, неживым голосом:
— Что происходит? — И, просыпаясь, переводил очумелый взгляд с дочери на жену.
Татьяна Родионовна повернулась к нему медленно, словно окостенела вся, и проговорила в нерешительности:
— Вот, Дема... она... Пойди там... спички... зажги...
— Что? Чего зажги?
— О господи! — в нервном нетерпении вскричала Дина Демьяновна. — Ничего мне не надо! — переходя на истерический вопль. — Ничего! Если можно еще спрашивать, «что происходит?». Если вы... вы такие жестокие и тупые, отупевшие друг от друга, от своей... Господи! Ничего не надо! Идите спать! Я сама... Идите!