Голубой дым
Шрифт:
— Ну и что? Бежишь?
— Я и так засиделся.
— Ах, ах, ах! Бедный мальчик!
— Ну зачем опять этот тон? Ты же знаешь, мне завтра рано вставать, ехать на объект.
— Да, да, конечно! Через всю Москву...
— Почему вы не почините телевизор? — спросил Петя Взоров. — Baм что — совсем неинтересно? Года два уже, наверное, если не три... У вас в доме даже радио нет... Тебе самой не кажется это странным?
Она хотела сказать ему: «Переезжай ко мне и займись всем этим». Но что-то в ней возмутилось вдруг, взбунтовалось, она посмотрела на него с нескрываемой брезгливостью и жалостью, как на котенка, которого нужно утопить.
—
Она не отвела взгляда, пока не проговорила все это, и у нее даже закружилась голова от неимоверного напряжения и страха.
— Сколько же это может продолжаться! — сказала она опять, поражаясь тому спокойствию, с которым Петя Взоров выслушал все это.
У него только лишь веки неприятно набухли и потяжелел взгляд. Он словно бы приготовился слушать ее и ждать продолжения.
А она вдруг почувствовала себя в тупике, который становился все теснее с каждым мгновением, и совсем испугалась, когда подумала — не временное ли это помрачение рассудка у нее, имеет ли она право так обойтись с человеком.
— Ну что ты молчишь? — спросила она у него. — Неужели ты не можешь встать и ударить меня за эти слова?!
Он что-то попытался сказать, но хрипота не позволила ему этого сделать, он откашлялся, или, вернее, прорычался сдавленно и сказал наконец:
— У меня тоже есть слова... Зачем же! Словами больней.
Он поднялся и, недоуменно улыбаясь, погладил вдруг ее потные волосы.
— Я не верю ни одному твоему слову, ты, как всякая неврастеничка, реагируешь на погоду, на дождь, на перепад давления... Это пройдет, и ты будешь жалеть об этих словах. Жаль и мне, что я услышал их. Все-таки... очень жаль... Но, видишь ли, мне не так хотелось... Видишь ли...
— Убери свою руку, мне неприятно!
— Видишь ли, — продолжал он, поглядывая на нее сверху вниз, — мне ровным счетом наплевать на то, что ты обо мне думаешь. Мне важно лишь то, что я о тебе думаю. Ты мне слишком легко досталась, а это я не очень ценю.
Если бы он не улыбнулся в этот момент, Дина Демьяновна, возможно бы, нашла в себе силы и постаралась бы спокойно и с достоинством выдворить его вон. Но Петя Взоров с нескрываемым облегчением улыбнулся, и она, не помня уже себя, наотмашь ударила его по щеке и сама же вскрикнула, закрыв лицо руками, словно бы не она, а ее самое ударили.
Петя Взоров сказал с очень искренним злорадством:
— Ну и прекрасно! Тем лучше! Спасибо!
И торопливо вышел, и Дина Демьяновна, оглушенная, слышала только, как грохнула входная дверь.
Когда же в комнату вбежала на крик Татьяна Родионовна и увидела дочь, прикрывшую руками лицо, она, конечно, подумала сразу, что Петя Взоров ударил ее и подло сбежал. А потому и Демьяну Николаевичу она в отчаянии закричала, введя его невольно в заблуждение, что этот мерзавец ударил Диночку по лицу. Впрочем, какое уж там заблуждение! Петя Взоров и в самом деле, обороняясь, нанес неожиданный
16
В тот поздний вечер на крики отца, оскорблявшего ее так, как никто еще никогда не смел, отвечала она криками, хотя и была напугана его гневом, о силе которого и не догадывалась. Помимо своей воли, словно бы подстегнутая упрямством и нестерпимым желанием досадить отцу, кричала она в бешенстве, что любит Петю Взорова и не мыслит себе жизни без него. Она не очень-то старалась разубедить стариков в ошибке, и, как это ни странно, ей легче было оттого, что они думали, будто именно Петя ударил ее по лицу, а не она его. Дина Демьяновна чувствовала, что отцу будет больнее, если она в помутившемся его сознании, в кричащих, безумных его глазах останется униженной, избитой, но все равно любящей женщиной.
И она добилась своего: Демьян Николаевич был совершенно раздавлен этой ее уничиженностью и плакал, закрывшись в уборной, ибо другого места не было для тайных его слез.
Он плакал. По щекам текли слезы, а лицо было страдальчески сморщенным. Плечи тряслись от рыданий.
Кто и когда сказал, что мужчины не умеют плакать? Они плачут так же, как дети и женщины, так же вспухают нос и глаза, так же льются слезы, так же сотрясают их рыдания и так же нелегко им остановиться... Есть, конечно, люди, которые не умеют плакать: мужчины или женщины — супермены, а чаще всего просто недоразвитые в своих чувствах субъекты. Но Демьян Николаевич ни к тем, ни к другим не принадлежал.
Он долго умывался холодной водой, сморкался и даже чистил зубы, а потом тер лицо полотенцем, прежде чем выйти опять к дочери и Татьяне Родионовне, которые не о себе уже, а только о нем и думали, забыв обо всех обидах. Татьяна Родионовна горестно всхлипнула, увидев его, и у нее задрожал подбородок. А Дина Демьяновна опустила глаза и нахмурилась, делая вид, что отцовские слезы вовсе не тронули ее, хотя тоже еле сдержалась от прилива собственных тоскливых слез, потому что плакал Демьян Николаевич так редко, что она и не могла бы точно припомнить, когда еще видела заплаканное его лицо.
Ей было трудно побороть свой порыв кинуться к отцу на шею, все ему рассказать, пожаловаться и попросить защиты. Но недавний его крик, бранные его слова остановили ее. И она опять взвинтила в себе озлобленность, оскорбляясь опять и опять за свою любовь, которую отец назвал «лягушачьей страстишкой», а Петю Взорова «самцом лягушки».
«Идиотизм какой-то! Надо же такое вообразить! — подумала она. — Ну разве кто-нибудь из них испытал в своей жизни хоть приблизительно похожее на то, что мне пришлось? Так чем же они мне помогут? Каким советом? — думала она, ища оправдания себе. — Вместе плакать? Нет, я взбешусь, если они начнут жалеть меня! Я не знаю, что натворю! Неужели хотите, чтоб я жила так же, как вы?! Я бы прокляла себя, если бы хоть чуточку стала похожа на вас. Мне ненавистен ваш дом, ваши восторги и ваша слюнявая любовь... Вы никогда ничего... вы не поймете, как я счастлива была и как теперь несчастна. И я ничего от вас не хочу слышать. И ничего не слышу. В конце концов, это мое личное дело. Вы мне дали жизнь — и спасибо на этом. А теперь я как-нибудь сама, без вас... Вы все равно не поймете меня...»