Голубой дым
Шрифт:
Это было единственное живое существо, обитающее в лесу, которое очень понравилось ей и которое удивило ее своим сходством и в то же время непохожестью на все рисунки в детских книжках, которые когда-либо видела Мария Анатольевна.
— Ну какая же прелесть! — не уставала она говорить о еже. — Удивительно приятное существо!
Ей приятно было думать о еже еще и потому, наверное, что еж, как она знала, может съесть даже ядовитую змею, не говоря о слизняках и лягушках. Ее разум был устроен таким странным образом, что, думая о змеях и слизняках, она с благодарностью и симпатией обращалась мысленно к ежу, как будто он жил в лесу
— А почему бы нам на участке не развести ежей? — спрашивала она с удивлением и радостной надеждой. — Такие симпатичные зверушки! Их даже можно молочком подкармливать, чтоб они не разбежались.
Когда Мария Анатольевна, опираясь на руку мужа, села в тот день под вечер в электричку, везя в Москву корзиночку клубники и букет цветов, среди которых были два багрово-черных гладиолуса, она, помахав на прощание Демьяну Николаевичу сквозь запыленное стекло, прижалась к плечу сонного Сергея Александровича, вздохнула с облегчением и с задумчивой улыбкой сказала, вспомнив про ежа:
— Удивительно милое создание...
— Да-а, — дремотно ответил ей Сергей Александрович, прикрывая глаза.
— А тебе не показалось? Он ужасно похож на чернобурку, — с тихим и тайным каким-то оживлением в голосе спросила Мария Анатольевна.
— Возможно... Но не хотел бы на шею... такую прелесть...
За окном уже сгущались потемки, в вагоне включили свет, и все смазалось за стеклом, в котором отразилась противоположная стенка вагона, скамейки и люди с цветами.
— Бедный ежик! Неужели он так один и живет в лесу?! — со вздохом сказала Мария Анатольевна. — Ночью, в лесу один... Ах, господи... — И окунулась взглядом в мелькающие, смутные очертания колючего леса за окном.
А четыре года спустя после этой трогательной встречи с ежиком, в весенний пасмурный день, когда уже немного времени оставалось до цветения яблони, когда земля после половодья зарастала упругой травой, а в Москве было парко и пахло тополем, Мария Анатольевна неожиданно умерла.
Как у всякой старой жительницы Москвы, у нее было место на кладбище, был семейный участок, огражденный металлической решеткой, за которой лежали в могилах ее мать, отец и старший брат, лежали над истлевшими дедушками и бабушками, над костями далеких предков, которых даже и не знала, не помнила сама Мария Анатольевна.
В могилу матери, на дубовый ее гроб опустили желтый, дешевенький гробик с телом Марии Анатольевны.
«Завари-ка чаю, — сказала она Сергею Александровичу. — Я что-то устала, прилягу на минутку».
И пока он заваривал чай, она тихо умерла, словно бы заснула.
Никто не хотел верить в эту смерть, в эту нелепость, которая случилась с крепкой еще на вид, живой, энергичной Марией Анатольевной. Она иногда вдруг с улыбкой прикладывала руку к груди и затихала. Сергей Александрович спрашивал: «Ты что?» А она отвечала: «Так... сердечко что-то... Пройдет».
А у Простяковых, у Демьяна Николаевича, у Татьяны Родионовны и особенно
Все плакали, когда опускали гроб, но отчаяннее всех Дина Демьяновна, которой было так жалко Марию Анатольевну, что она даже будто бы слышала ее ворчливый и испуганный голосок: «Господи, сырость-то какая здесь ужасная...» — и видела грустную усмешку в ее глазах. Когда она подумала таким странным образом о Марии Анатольевне, то никаких сил у нее не осталось, и она в голос заплакала, зарыдала с какими-то неприятно квакающими захлебывающимися закатываниями. Демьян Николаевич даже взял ее за локоть и стал шептать ей на ухо, чтоб она успокоилась. Но какое там!
На поминках Дина Демьяновна выпила три рюмки холодной водки и, не опьянев, успокоилась и стала приглядываться к людям, собравшимся за печальной трапезой.
Люди были внимательны и добры друг к другу, никто не шумел, никто не говорил о делах, и казалось, все любили друг друга, забыв о себе.
Она почти никого не знала из родственников Скворцовых и Денисовых, из рода которых происходила Мария Анатольевна. Да и сами эти родственники, как она поняла, тоже не очень-то хорошо были знакомы между собой. Она узнала сразу сестру Сергея Александровича, которая однажды приезжала на дачу, узнала худеньких ее дочерей, и те ее тоже узнали... А остальные — все были чужие люди.
И среди них военный — молчаливый и хмурый, но предупредительный и очень какой-то весь напряженный в этой своей предупредительности, словно бы только потому и сидел он здесь за столом, чтобы кому-то помочь, не упустить случая передать горячие блины, принесенные с кухни в эмалированной миске, устланной промасленной бумагой, передать соусник со сметаной или растопленным желтым горячим маслом, предложить молча селедку, чудом появившуюся на столе красную рыбу или налить в опустевшие рюмки водки. Он был мрачен и казался в своей парадной форме, в золотистых погонах каким-то чужеродным и неуместно ярким за этим печальным столом и, словно бы сам хорошо сознавая это, мучился своим чужеродством. У него была гладкая, тонко обработанная парикмахером розовая шея, и весь он был гладкий, плотный и очень какой-то душистый, будто бы только что вышел из бани и из парикмахерской, будто бы довольный своей работой мастер только что вытер салфеткой его наодеколоненную розовую шею.
«Кто же это? — думала Дина Демьяновна, равнодушно встречая его ускользающие взгляды. — Неужели племянник Марии Анатольевны? Военный летчик, майор... Наверное, это ее племянник. А имя его? Дмитрий, кажется. Или Федя? Нет, все-таки Митя, если это он. Митя Денисов... А рядом? Жена? Не похоже... Они и словом не обменялись».
Когда все стали выходить из-за стола и, собираясь домой, прощались с Сергеем Александровичем, Дина Демьяновна вдруг удивленно спросила у этого майора:
— А вы — Митя Денисов?