Голубой дым
Шрифт:
Он сказал:
— Вы, Диночка, так обо мне заботитесь, будто бы я здесь гость случайный, а вы хозяйка... Будем считать, что я, как промотавшийся в жизни гуляка, приехал в имение своего родовитого дядюшки. Эдакий племянничек, которому хоть и не принадлежит имение, но по праву наследства и так далее... он может надеяться, что дядюшка в своем завещании не забудет... А вы, милейшая и совершенно необыкновенная дочка управляющего... Вы... Я смотрю, вы не хотите играть в эту игру... Жаль.
И только тут он сообразил, как обидно ей было слышать это, как точно ложились условия игры на те жизненные обстоятельства, которые свели их в этом доме и которые, к сожалению, именно в такую приблизительно зависимость и ставили их...
— Я шучу, конечно, — сказал он, но было уже поздно. — Я шучу, — повторил он.
Это глупейшее «я шучу» было, пожалуй, совсем
Дина Демьяновна, бесконечно уставшая, приняла все это так близко к сердцу, так обидно ей стало и так жалко самое себя, что она не стерпела и заплакала. Но при этом совсем не рассердилась на Денисова; сил уже не хватало на это. И когда он, бубухающим голосом просящий у нее прощения, набухший стыдом, растерянный и жалкий, придвинулся к ней на стуле и в полутьме комнаты, словно бы силой желая унять ее слезы, инстинктивно обнял ее, привалил к себе на грудь и стал жалеючи гладить волосы, а потом потихонечку робко целовать ее щеки, мокрые от слез, — когда он все это стал делать, Дина Демьяновна в покорней отрешенности притаилась, чувствуя наждак его щеки, слыша водочный перегар в его дыхании, и вдруг, помимо своей воли, будто бы иначе и нельзя было поступить, поцеловала его тоже в щеку, скользяще и нечаянно, и сама же испугалась этого, и сердце у нее заколотилось так, что ей жарко стало и не хватало воздуха... А Денисов, словно бы тоже должен был, соблюдая неписаный ритуал, пойти еще дальше, и тоже, будто бы не в силах уже ничего изменить, поцеловал ее в губы... И тут рука его, повинуясь другой уже какой-то силе, сопротивляться которой он уже не властен был, — рука его, лежавшая на плече Дины Демьяновны, скользнула вниз и легла на поясницу. А Дина Демьяновна, бездумно и безвольно, повернула голову свою так, чтобы ему было легче и удобнее целовать ее, чтоб он не очень напрягался, перегибаясь к ней, хотя самой ей и не стало удобнее от этого...
...Бессмысленность и дикость всего того, что случилось, стала понятна потом. И раскаяние пришло, и нестерпимое желание не видеть и не слышать друг друга, избавиться от необходимости слов и хотя бы какого-то обоюдного внимания, пусть самого малого...
Но это тоже пришло потом, когда голубой утренний свет прорезал щели в оконных ставнях, напомнив о возвращении домой и о жизни среди людей.
И нетерпение охватило их, они не могли больше ждать и стали быстро собираться, чтобы скорее и как можно дальше убежать друг от друга и забыть, или, во всяком случае, постараться забыть обо всем, что случилось.
Это уже на рассвете, когда водянисто и несмело запели в лесу ранние птицы, охватила их такая паническая тоска, будто даже рассвет не для них, а для тех счастливцев, у которых чистая совесть и легкий сон.
Но ночью они не могли друг без друга, и ничто не в силах было остановить или хотя бы напомнить им о будущем, о той неизбежной тоске, которая охватит их утром... Погашенный фитиль начадил: в комнате резко пахло тлеющей прокеросиненной тряпкой. И было такое ощущение, будто какая-то вселенская катастрофа постигла мир, чудом не коснувшись душной пещеры, в которой счастливо укрылись они от невзгод.
Оно было так реально, это ощущение катастрофы, они так одиноки были, так бесконечно далеки от всего того, чем жили совсем недавно, так потеряны в самих себе и в той страсти, которая одна лишь объединяла их, что Дина Демьяновна даже прошептала вдруг в удивлении и в каком-то полушутливом испуге...
— Господи, конец света... Митя, лучше потом... Я прошу... Я обещаю, но не сегодня...
Но потом были голубые щели в ставнях и странное отчаяние, охватившее их обоих.
Ничего подобного не испытывала раньше Дина Демьяновна, и у нее было так гадко и омерзительно на душе, что она порой не могла сдерживать плаксивый и вибрирующий, жалкий стон, рвущийся, казалось бы, из самого живота, из той пустоты, где ни сердца, ни души — ничего уже не осталось.
И Денисов с трудом владел собою. Он то и дело отхлебывал из чашки холодный черный чай и часто шумно и хрипло
— Ну вот, — сказала Дина Демьяновна, глядя в смутно осветившийся потолок.
— Что «ну вот»? — спросил Денисов.
— Ничего...
Он усмехнулся и зло проговорил:
— Если уж это ничего, то что же тогда чего?
Дине Демьяновне показалось вдруг, что он в это мгновение вполне мог бы убить ее, но она бы не удивилась, потому что нечто похожее испытывала и сама.
— И все-таки ничего... Ровным счетом, — сказала она. — Ничего! Я всю жизнь жду какого-то чуда, хочу встретить необыкновенного человека, а мне не везет.
— Тебе легче жить, — с той же едкой усмешкой сказал Денисов.
Но Дина Демьяновна словно бы не расслышала его и продолжала:
— Даже вот в поезд, в купе садишься и надеешься на какое-то маленькое чудо, а соседи твои мешки какие-то грязные везут, чавкают, едят что-то вонючее... И так горько на душе! Почему я такая невезучая? Мне всегда хотелось пробиться в большие люди... Мне хочется делать великое какое-то дело... Неужели я всю жизнь так и буду торчать в этой библиотеке? Это ужасно!.. Одиночество... Ну хорошо, я понимаю и принимаю одиночество в старости. Оно страшно, но не настолько, как в молодости. А я еще молода. Я каждое утро просыпаюсь и настраиваю себя, как какой-нибудь инструмент. Я говорю себе: я молода, я всем могу нравиться, я должна обязательно нравиться, я хочу нравиться, быть любимой и любить. Кого? Не важно! От шестнадцати до шестидесяти лет... И с этим настроением хожу и живу весь день до вечера, а вечером мне одиноко и грустно... И даже странно оттого, что я уж и не так молода. Я просто кажусь такой молодой — я, наверное, на всю жизнь такой останусь — девчонкой. А об этом никто не догадывается. Папа с мамой говорят, чтобы я себе другую работу подыскала, в другой библиотеке, поденежнее, что нужно уже о пенсии думать. Пройдет всего пятнадцать каких-нибудь лет — и пенсия. Я об этом по вечерам думаю. Противно все... И люди мне какие-то попадаются: лезут, а даже не могут оценить то маленькое наслаждение, ту частичку счастья, которую им способна подарить женщина... Или пьяные какие-нибудь... Со своим инстинктом, как говорил один мой знакомый... Господи! Это совершенно непонятный человек! Когда я только узнала его, он был прекрасный, и однажды в автобусе он вдруг, как ребенок, уткнулся головой в мои колени... Он, знаете, русый с золотистым таким налетом. Некоторые модницы волосы свои красят так специально, а он такой сам. Как ребенок... А потом... Мы с ним долго были вместе, хотя и не ходили ни в какие загсы и дворцы, а потом такая ко мне непонятная холодность, даже презрение какое-то... Почему? Разве я сделала ему что-нибудь плохое? Нет, я понимаю, конечно, женщина должна быть женщиной и быть киской ласковой... Я старалась. У меня не получается. Он мне говорил: «Дина, как я был бы счастлив с тобой, как были бы мы с тобой счастливы вдвоем...» А потом этот грубый «инстинкт»: «Я тебя не люблю, но меня к тебе влечет инстинкт». Это ужасно! И я не знаю, что мне делать. Я согласна на этот «инстинкт», но мы так далеки теперь друг от друга. У него, кажется, жена и ребенок. И знаете, больше всего на свете я боялась быть просто его подругой, быть в дружбе с мужчиной... Ведь это противоестественно? Странно, а почему я вам это рассказываю? — спросила Дина Демьяновна.
— Рассказываете? Я-то понял, вы таким способом хотите внушить мне, что я такой же, как все те с «инстинктом»... Так, что ли?
Но Дина Демьяновна не ответила, задумавшись вдруг о той неожиданной и ей самой еще непонятной легенде, которую она только что сочинила о Пете Взорове, об инстинкте, на который она согласна, его жене и ребенке. Что-то ее толкнуло на эту неправду, и она сама с удивлением вышла на маленькую ложь, и ей самой захотелось поверить в нее, потому что никогда и никому не смогла бы она рассказать правду о Пете Взорове и о себе, а жить без легенды она, как всякая женщина, уже не могла.
Не могла же она жить спокойно с проклятой той фразой в памяти, которую выговорил ей в последний вечер Петя Взоров: «Ты мне слишком легко досталась!» А эта, новая, которая только что сложилась в сознании: «Я тебя не люблю, но меня к тебе влечет инстинкт» — была по своей сути в чем-то похожа на ту, что сказал когда-то Петя Взоров, но выгодно отличалась от нее. Можно было согласиться, что он и в самом деле уже не любил ее, как, впрочем, и сама она, но женское обаяние ее было так велико, что он, ссылаясь на инстинкт, на который и она была согласна, долго еще оставался с ней. Это была емкая и по-женски мудро сказанная фраза.