Гон спозаранку
Шрифт:
У Иды была одна дурная привычка, что встречается обычно у старых воспитательниц, и теперь, введенная в заблуждение моей улыбкой, она снова обратилась к ней — подняла вилку и сильно ударила ею мне по пальцам.
— А ну-ка прекрати! Большой уже!
Я взвыл и, вскочив, перевернул свечу.
— Никогда, слышишь, ты, сука, никогда больше не делай этого!
Она подхватила свечу, и поставила на место, и обожгла меня гневным взглядом; лицо ее стало белым как мел.
— Сядь сейчас же!
Я мешком плюхнулся на свое место; желудок мой словно наполнился водой. Все смотрели на нас, Во мне все похолодело, когда я понял, что они видят: черного юношу и белую женщину, одних, вместе. Я знал: этого более чем достаточно для того, чтобы их зубы сомкнулись на моем
— Прости, — залепетал я, — прости…
За моей спиной уже стоял официант.
— Все в порядке, мисс?
— Да, абсолютно, благодарю вас, — произнесла она тоном принцессы, разрешающей рабу удалиться. Я не поднимал глаз. Тень официанта скользнула прочь.
— Детка, — сказала Ида, — извини, пожалуйста, извини меня.
Я не отрывал взгляда от скатерти. Ида положила свою руку на мою — свет и тьма.
— Пойдем, — попросил я, — мне очень стыдно.
Она сделала знак рукой, чтобы дали счет; не глядя на официанта, протянула ему десятидолларовую бумажку и взяла сумочку.
— Пойдем в ночной клуб, в кино или еще куда-нибудь?
— Нет, дорогая, не сегодня, — и я посмотрел на нее. — Я устал и, пожалуй, мне надо двигаться к Жюлю. Пока буду спать у него на полу. За меня не волнуйся, со мной все благополучно.
Она пристально посмотрела на меня.
— Но я могу зайти к тебе завтра?
— Да, детка, приди, пожалуйста.
Официант принес сдачу, и она дала ему на чай. Мы поднялись; пока мы, не глядя на людей, шли мимо столиков, мне казалось, что земля подо мной проваливается, казалось, что до выхода недостижимо далеко. Все мышцы мои были напряжены до предела; я был как сжатая пружина, я ждал удара.
Я сунул руки в карманы, и мы пошли вдоль квартала. Огни, зеленые и красные, огни кинотеатра на той стороне улицы, взрывались желтым и голубым, вспыхивали и гасли.
— Питер.
— Да?
— Так я приду завтра?.
— Угу. К Жюлю. Я буду ждать. Спокойной ночи, милый.
— Спокойной ночи.
Я зашагал, чувствуя на своей спине ее взгляд. На ходу пнул бутылочную пробку.
Боже, спаси американский народ.
Я спустился в метро и сел на поезд, идущий из центра, не зная, куда он идет, и не желая знать. Меня окружали неизвестные люди-острова, скрывающиеся за раскрытыми газетами, за косметикой, за жирными мясистыми масками с неживыми глазами (на меня не смотрел никто). Я рассматривал рекламу, неправдоподобных женщин и розовощеких мужчин; они продавали сигареты, сладости, крем для бритья, ночные сорочки, жевательную резинку, кинофильмы; секс; секс без органов, суше песка и затаеннее смерти. Поезд остановился. Вошли белые юноша и девушка. Она — привлекательная, небольшого роста, стройная, точеные ноги. Она висела на его руке. Он — тип футболиста, блондин, румяный. Оба были одеты по-летнему. Ветер из дверей поднял подол ее штапельного платья, она взвизгнула, прижимая платье к коленям, и захихикала, и поглядела на него. Он сказал что-то, чего я не расслышал, и она взглянула на меня, и ее улыбка растаяла. Она повернулась лицом к нему и спиной ко мне. Я опять стал рассматривать рекламу и почувствовал, как меня захлестывает ненависть. Мне хотелось сделать что-то такое, что причинило бы им боль, такое, что разбило бы вдребезги розовощекую маску. Белый юноша и я больше ни разу не взглянули друг на друга. Они сошли на следующей станции.
Хотелось напиться. Я сошел в Гарлеме и первым делом направился в захудалый бар на Седьмой авеню. Мой народ, мой народ… На углу околачивались, поджидая кого-то, стиляги. Проплывали, покачиваясь на высоких каблуках, женщины в летних платьях: цок-цок, цок-цок. По улицам разъезжала конная полиция — белые. На каждом углу торчало по пешему полицейскому. Я увидел одного полицейского негра.
Боже, спаси американский народ.
Из музыкального автомата неслось «Хэмпс бути». Казалось, бар подпрыгивает. Я подошел к стойке.
— Виски.
Рядом со мной стояла чья-то бабушка.
— Хэлло, папаша, что закладываешь?
— Что закладываю, детка, то тебе все равно не достать, — ответил я. Мое виски подали, и я прильнул губами к стакану.
— Черномазый, — сказала она, — воображает о себе невесть что.
Я не ответил. Она отвернулась к своему пиву, отбивая ногой ритм; лицо ее было озабоченное и угрюмое. Я искоса наблюдал за ней. Когда-то она была миловидной, даже хорошенькой, — до того, как начала прикладываться к бутылке и кочевать из постели в постель. Теперь ее тело стало дряблым, тонкое платье распирал жир. Интересно, какая она в постели, подумал я, и понял, что она немного возбудила меня; я засмеялся и поставил стакан на стойку.
— Еще одно с прицепом.
Автомат играл теперь что-то другое, духовое и популярное, что мне не нравилось. Я пил и пил, вслушиваясь в голоса, вглядываясь в лица (боже, помилуй нас, перепуганных американцев). Я жалел, что рассердил женщину — она все еще сидела со мною рядом; теперь она была поглощена разговором с женщиной помоложе. Все мое существо молило, чтобы стена вокруг меня расступилась, молило о каком-то знаке, о чем-то, что позволило бы мне влиться в кипящую вокруг жизнь; но не было ничего, кроме цвета моей кожи. Какой-нибудь белый, заглянув сюда, увидел бы молодого негра, пьющего в негритянском баре, в своей стихии, на своем, как говорится, месте. Но люди, сидевшие в баре, а с ними и я, знали другое: для меня среди них места нет.
И потому я пил в одиночестве и после каждого стакана говорил себе: «Вот сейчас я уйду». Но я боялся уйти; я не хотел спать на полу у Жюля; я не хотел спать вообще. Я пил без конца и слушал пластинки. Сейчас пела Элла Фицджеральд «Кау-Кау буги».
— Разрешите угостить вас, — обратился я к женщине.
Она посмотрела на меня, озадаченная, ожидающая подвоха, готовая в любой момент дать отпор.
— Серьезно, — сказал я и попытался улыбнуться. — Вас обеих.
— Мне пиво, — сказала та, что помоложе.
Меня трясло как в лихорадке. Я допил стакан одним махом.
— Что угодно. — И я повернулся к стойке.
— Детка, — спросила старшая, — что у тебя за история?
Перед нами поставили три пива.
— У меня нет истории, мамаша.
Теннесси Уильямс
МАМИН ДОМ С ЛЕПНЫМ ФАСАДОМ
М-p Джимми Крениинг приплелся в кухню выпить свой утренний кофе и вступил в слепяще-яркий полуденный зной в одних трусах, в которых он спал. За это лето он так похудел, что трусы едва держались на его узких бедрах и тощем животе. Бринду, цветную служанку, подменявшую в последнее время у Креннингов свою мать, которая елегла в постель, сперва смущало и оскорбляло, что он расхаживает перед ней в таком вот виде, словно она не девушка и вообще не человек, а собака какая. А была она хорошенькая застенчивая девушка, усвоившая правила хорошего тона лучше многих белых девушек города Мэкона штата Джорджия. Поначалу Бринда думала, что так беспардонно он ведет себя потому, что она цветная, и это оскорбляло ее. А теперь поняла, что м-р Джимми вел бы себя точно так же, окажись перед ним белая девушка или любой другой человек любого возраста, расы и воспитания: входя в кухню, он настолько не замечал присутствия других людей, что она диву давалась, как это он еще улыбается и вообще что-то говорит. М-р Джимми вел себя так из-за того, что творилось тут по ночам. Утром он вставал совсем очумелый и бродил с отсутствующим видом, словно единственный человек, уцелевший после авиационной катастрофы, в которой погибли все, кроме него. И когда Бринда поняла это, его поведение больше не оскорбляло ее, но ощущение неловкости осталось, и, чтобы не смотреть на него, она старательно отводила глаза в сторону. Но это было нелегко: он сидел на краешке кухонного стола в лучах слепящего полуденного солнца, потягивая кофе не из чашки, которую она для него поставила, а прямо из кофейника.