Гончаров
Шрифт:
Покаянное признание художника в «Обрыве» не просто выплеск угнетенного, нуждающегося в самоочищении духа. Гончаров как бы фиксирует тревожный сигнал, исходящий от самой современной ему литературы. Пройдет несколько десятилетий, и европейское искусство будет охвачено моровым поветрием модернизма. Восторжествуют силы распада, и десятки самозванцев объявят себя богами от искусства, тоном диктаторов потребуют от толпы безусловного поклонения.
Голосом Райского Гончаров предупреждает о близости этого поветрия. И одновременно в образе своего дилетанта писатель пробует выявить классические, «вечные» свойства художника, привносящего в мир силу связи, скрепления,
Начать с того, что название деревни, в которую приезжает художник с символической фамилией — Райский, — Малиновка.Название явно (в еще большей степени, чем Обломовка) мифоносное: в переводе на разговорно-бытовой уровень Малиновка означает место, где жизнь — малина. Словом, сладкое местечко, лакомый кус.
Раз уж речь снова зашла о топонимических реалиях, можно напомнить, что в России XVIII–XIX веков «райские» наименования для сельских мест вообще были в большом ходу. Вот лишь несколько из сохранившихся до сих пор названий такого рода: Рай-Александровка, Рай-Еленовка, Райское, Райки, Раевщина, Райновка, Рай-озеро, Райполе, Раево, Раевка, Раевское… Названий, так сказать, косвенно-райских, типа Малиновки, было, естественно, еще больше…
«Какой эдем распахнулся ему в этом уголке, откуда его увезли в детстве…» — таково впечатление юноши Райского при новом посещении Малиновки. «Подле сада, ближе к дому, лежали огороды. Там капуста, репа, морковь, петрушка, огурцы, потом громадные тыквы, а в парнике арбузы и дыни. Подсолнечники и мак, в этой массе зелени, делали яркие, бросавшиеся в глаза, пятна; около тычинок вились турецкие бобы».
Этот рай только немного пообветшал:
«Подле огромного развесистого вяза, с сгнившей скамьей, толпились вишни и яблони; там рябина; там шла куча лип, хотела было образовать аллею, да вдруг ушла в лес и братски перепуталась с ельником, березником…»
Под стать флоре и здешняя фауна:
«Около дома вились ласточки, свившие гнезда на кровле; в саду и роще водились малиновки, иволги, чижи и щеглы, а по ночам щелкали соловьи.
Двор был полон всякой домашней птицы, разношерстных собак. Утром уходили в поле и возвращались к вечеру коровы и козел с двумя подругами. Несколько лошадей стояли почти праздно в конюшнях».
Какой счастливый безгрешный сонм одушевленных и неодушевленных тварей! Кажется, человек здесь вовсе и не прикасается ни к чему: скамья догнивает сама по себе, овощи растут беспризорно, коровы и козы сами уходят в поле и возвращаются домой, лошади не знают упряжи.
И в довершение картины:
«Над цветами около дома реяли пчелы, шмели, стрекозы, трепетали на солнышке крыльями бабочки, по уголкам жались, греясь на солнышке, кошки, котята».
Как всегда, от изображаемого Гончаровым райского уголка веет чем-то наивно-детским, будто увиденным глазами ребенка. (Да разве «взрослый» взгляд заметил бы всех этих стрекоз и шмелей, кошек с котятами?)
В уже цитированном «прощальном» письме к Екатерине Павловне Майковой (Старушке) Гончаров подчеркивал: прежде всего при работе над «Обрывом» его занимал «анализ так называемого падения».По опыту «Обыкновенной истории» и «Обломова» читателю уже известно, что если автор вводит по ходу действия мифологический мотив «деревенского рая», то ему непременно должен воспоследовать и мотив «искушения».
В тексте «Обрыва» этот второй мотив обнаруживается следующим красноречивым образом: Марк Волохов тайком проникает в бабушкин сад и лакомится поспевшими яблоками. Увидев, что мимо проходит Вера, Волохов, сидящий на ограде, протягивает плод девушке, к которой неравнодушен.
Странно, но современники Гончарова не обратили внимания на эту мифологему, казалось бы, предельно открытую. Курьезный факт: кто-то из первых критиков «Обрыва» даже обиделся за Волохова: зачем-де автор изобразил героя-нигилиста мелким воришкой, лазающим в чужой сад за яблоками?..
«Анализ падения», заявленный Гончаровым как одна из главных тем романа, раскрыт на материале любви-вражды, сердечной и духовной распри Волохова и Веры.
Распря завязывается вокруг вопроса: существовал ли когда-нибудь, существует ли в природе грех как таковой или за этим словом нет никакого содержания? Поскольку религиозная Вера убеждена, что всякая любовная связь мужчины и женщины, не освященная таинством брака, греховна, и поскольку Волохов, наоборот, убежден, что «грех» — лишь фантастическая выдумка приверженцев старины, спор приобретает даже некоторый богословско-философский оттенок. Аргументация Марка носит, так сказать, «естественнонаучный» характер… Птички небесные греха не знают. Звери и животные тоже над этим понятием голову напрасно не ломают. Пестики и тычинки живут 60–80 всяких покровов. Весь животный мир плодится и размножается без угрызений совести, только люди зачем-то придумали стыд и грех. Эти понятия — по Волохову — лишь «драпировка, те листья, которыми, говорят, прикрывались люди еще в раю…».
В вопросе любви для Марка главный авторитет — голубки, которые «сделают свое дело, выведут детей, а потом воротят носы в разные стороны». На этом вот голубином опыте зиждется и волоховская «теория любви на срок». Именно такую «срочную» любовь и предлагает он Вере, гордясь тем, что поступает без обмана.
Теория Волохова, какой бы легковесно-примитивной ни казалась она с первого взгляда, на самом деле не так уж проста.
Всякий разговор о родовом, семейном для Волохова — «глупость», «бабушкины убеждения». Семейно-родовые связи — страшные путы, препятствующие «свободной», «срочной» любви.
И Марк и Вера одинаково понимают, что семья — великая скрепляющая сила. Но Марку эта сила ненавистна. Пробуждающийся в Вере материнский инстинкт подсказывает ей противоположное убеждение: семья — благие узы. Брак, семья, дети — все это не менее естественно и «природно», чем стоящая у их истока страсть.
«Мысль семейная» (известные слова Л. Толстого о романе «Анна Каренина») серьезнейшим образом испытывается в любви-вражде Волохова и Веры — через столкновение двух воль и двух мировоззрений. Испытывается сразу в двух временных измерениях: как проблема исторического «сегодня» с его новыми концепциями и теориями любви и как «вечная» история соблазна и следующего за ним «падения».
«Пойдем вместе туда, на гору, в сад», — зовет Вера своего искусителя. Совершенно ясно, что значит для нее гора, сад. Там — твердыня традиционного быта, там нерушимые заветы бабушки, там, наконец, церковь, куда Вера ходит молиться и где хотела бы венчаться со своим любимым.
Но все-таки не вверх они идут, но Волохов, как зверь добычу, увлекает Веру на дно обрыва. Верин грех — это скорее грех мысли, чем тела: стоя на страже любви древней, вечной, она поддается голосу любви «сегодняшней», «срочной».