Гончаров
Шрифт:
Конечно, это письмо пишется не ей одной, прочитает его и Алексей Константинович. Вот уж кто истинный рыцарь русского слова, ясной, умной, мужественной речи, и нынешней, и стародавней, освященной веками, взошедшей от древних корней славянской общности.
Но лишь им двоим и пишется это письмо — никому больше. Он не относится к тем литераторам, которые эпистолярные свои послания обращают не столько к конкретному адресату, сколько к нынешней и будущей читательской публике вообще. В противном случае он и не смог бы высказываться та «непосредственно. К попыткам печатного оглашения переписки частных лиц (независимо от рода их деятельности) он относится отрицательно.
Письмо для него перво-наперво — вариант интимного общения. Но не только. Письмо закрепляет в самом первом приближении
Так, письменные отчеты друзьям из кругосветного плавания помогли ему когда-то при работе над «Фрегатом». Из пространного письма 74-го года (к Александру Пыпину) возьмет он основную идею будущих воспоминаний об университете. А письмо того же года (к Константину Кавелину) станет отправной точкой для «Заметок о личности Белинского».
Со временем пригодились Гончарову и соображения о языке и национальности, высказанные в письме к Софье Андреевне Толстой. Дело в том, что примерно с осени 1876 года романистом вновь активно начинает интересоваться его бывшее высокое начальство по Министерству внутренних дел — Петр Валуев, ныне министр государственных имуществ. О важном этом сановнике давно уже поговаривали, что он слегка балуется литературой (в молодые лета даже стихи пописывал). И вот оказалось, что разговоры подобные вовсе не сплетня, что Валуев действительно всерьез вознамерился стяжать, кроме лавров политических, еще и беллетристические. И что именно Гончарова избрал он на роль первого критика своего только что законченного романа под названием «Лорин».
Роль непростая, как убедился Иван Александрович, добросовестно ознакомившись с рукописью. Роман был из великосветской жизни. В нем фигурировали блестящие красавцы офицеры из благородных фамилий, столь же блестящие дамы-аристократки; в восторженных тонах изображался парад привилегированных воинских частей; описывались грациозные швейцарские и итальянские пейзажи и изысканные объяснения в любви главного героя и героини на фоне этих пейзажей.
Гончарову пришлось проявить немало изобретательности, чтобы в письменном мнении о прочитанном не оскорбить лучших чувств самоуверенного романиста и в то же время дать ему ясно понять, что «Ларин» — сочинение со множеством изъянов: высокомерная сосредоточенность на одних лишь лицах избранного общества, бедность изобразительных средств, а отсюда банальность ряда сцен, обилие заимствований. Будущие критики «Лорина», предостерегает Гончаров, пожалуй, укажут на автора «Войны и мира» и «Анны Карениной»; он-де, «зная отлично высший круг, не уродует русскую жизнь, отрезывая умышленно все прочие слои…». Иногда Гончарову с трудом удавалось пригасить в своем разборе иронические нотки. Но кое-что все равно прорывалось. «Глядя на парад из толпы, — писал рецензент, — из-за крупов жандармских лошадей (как я бывало), под тучами пыли, при топоте коней и гуле нестройных кликов — нельзя представить себе ничего того, что вдруг развертывает перед глазами картина автора; нельзя угадать, какое гармоническое, дышащее своеобразной жизнью целое образуют эти бесконечные линии живых существ…»
Взгляни Валуев потрезвей на такие строки, мог бы и обидеться. Но он требовал от Гончарова новых критических впечатлений, из которых воспринимал, кажется, лишь комплиментарные места.
Все это исподволь начинало тяготить Ивана Александровича. К тому же Валуев просил его присутствовать на публичных чтениях (разумеется, также в обществе избранных лиц), и чопорная, далекая от искренности обстановка этих чтений особенно утомляла писателя. А отказать Валуеву у него, признаться, не хватало духу.
Однако нет худа без добра. Досада и раздражение, скопившиеся в душе Гончарова, вдруг разрешились нежданным озарением его творческой фантазии. А почему не откликнуться ему на «Лорина» как художнику?!
Сюжета и искать не нужно было! Только изобрази в подробностях обстановку одного из чтений, дай выговориться присутствующим без обиняков. Правда, для этого надо сделать состав слушателей менее рафинированным, чем в натуре. Пусть на вечере присутствуют не только именитые особы, но и публика попроще: журналист, профессор, юный студент, генерал, затем какой-нибудь строптивый старик, еще живущий по заветам Булгарина и Греча, да, наконец, пусть случайно затешется в эту компанию и нигилист из пишущих…
Все действие состоит из двух частей: собственно чтения и обсуждения. Прочитав роман и выслушав лестные отзывы, автор раскланивается и уезжает почивать. Хозяин дома, известный в Петербурге хлебосол, приглашает всех отужинать. Вот тут-то, за щедро сервированным столом, и разгорится сыр-бор!
Тон, конечно же, задает нигилист. О, этот малый настоящий ухарь! Даже фамилия у него — Кряков. Еще во время чтения он прятал ухмылку в нечесаную бороду, беспокойно ерзал на своем сиденье и все норовил задеть ногой за каминные щипцы, чтоб они лишний раз лязгнули о чугунную решетку. А уж теперь-то, за ужином, осушив подряд несколько стаканов дарового вина, подкрепившись как следует стерлядью, он и совсем вошел в раж. Перво-наперво пристал к Красноперову — поклоннику Булгарина и Греча, обозвал старика Фамусовым, чуть не до белого калении довел его своими репликами по поводу допотопных времен «старого и нового слога». О прослушанном романе бросил две-три уничижительные фразы, уличив автора в художественной неправде: все одна знать торчит и любуется собою, можно подумать, что иных сословий и нет в стране… Попутно царапнул и Пушкина. «Нашли у кого правду! прочтите-ка, например, хоть «В вратах эдема ангел нежный»— как это правдоподобно!» Зато похвалил Гейне и тенденциозный роман какого-то современного француза (хотя сам и не читал романа этого)… Впрочем, «и во Франции тоже немало слюняев!». За столом кто хихикает, кто откровенно смеется, кто осуждает говоруна. А он, осадив наконец Красноперова, перекинулся на профессора, лягнул и этого как следует — за обтекаемую и выспреннюю эстетическую фразеологию. Зато уж и у самого Кряжова речь — заслушаешься! — в лучшем нигилистическом ассортименте: «какую вы дичь порете!», «подите вы со своими «сладкими звуками и молитвами!», «что вы мне тычете в глаза моими словами?» и т. д. и т. п.
Вообще многошумная, то и дело грозящая разразиться скандалом дискуссия неоднократно возвращается к вопросу о языке. Эта тема, как и другие, подана Гончаровым, так сказать, на разных уровнях серьезности. К примеру, в устах генерала она звучит слегка фельетонно: «Возьмешь книгу или газету — и не знаешь, русскую или иностранную грамоту читаешь! Объективный, субъективный, эксплоатация, инспирация, конкуренция, интеллигенция — гак и погоняют одно другое! Вместо швейцара пишут тебе портье, вместо хозяйка или покровительница — патронесса! Еще выдумали слово «игнорировать»!
Если, по мнению генерала, в порче языка виноваты литераторы да журналисты, то Кряков переносит всю ответственность на высшие классы, которые из кожи лезут вон, чтобы не походить на народ. «Разрушают даже последнюю связь с ним — язык; стараются быть ему непонятным, говорят по-французски, по-английски, всячески, лишь бы не по-русски».
Еще один участник спора, благообразный старик по фамилии Чешнев, с грустью замечает: «В этом смысле мы все, пожалуй, давно не народ. И вы тоже, — обращается он к Крякову, — одеты вы не по-русски и употребляете много нерусского и кроме языка. Да и русский язык, которым вы говорите, не тот, которым говорит народ; он вас не поймет, а вы на его языке говорить не умеете».
Кстати, этот персонаж гончаровской повести — единственный по-настоящему сильный оппонент Крякова; последний даже начинает испытывать нечто вроде уважения к Чешневу.
Запомним внешность маститого старца: «Чешневсидел на стуле, скрестив руки на груди, положив ногу на ногу.
У него были редкие и мягкие седины, благодушное, почти женское выражение лица и умные, проницательные глаза, которые иногда прищуривались, иногда покрывались задумчивостью. Закинув немного назад голову, с большим, открытым лбом, он слушал внимательно чтение, пак будто вокруг никого и ничего не было».