Гонимые и неизгнанные
Шрифт:
Долгуша наполнялась молодежью. Садились старшие дети, мы, маленькие, с сестрой, молодая прислуга. Но общий надзор доверялся тетке, смертельно боявшейся лошадей и вылезавшей на каждом пригорке, хотя две белые лошади, с трудом тащившие допотопный экипаж, давно забыли по старости лет о молодых порывах и вольнодумстве, а при малейшем подъеме просились в чистую отставку, так что тетка, боявшаяся, что лошади начнут бить, и настаивавшая, чтобы все слезли, делала большую услугу бедным заслуженным ветеранам, когда-то возившим отца и мать
Николай Сергеевич, усевшись на свое обычное место, не принимал ни малейшего участия в этой кутерьме.
Сидел, нахохлившись, копной и бормотал что-то про себя, отрывисто и быстро выпуская слова. На коленях держал большой, старый дождевой зонтик, с которым никогда не расставался. На остром конце был прикреплен проволочный крест, сбивавший с толку непосвященных.
– Что это у вас, Николай Сергеевич?
Часто тот ограничивался в ответ одним сердитым бурчанием, но иногда соблаговолит и разъяснить:
– Это моя походная церковь.
Я не знаю, служил ли зонтик для обыкновенной цели. Значение его было скорее символическое, и он распускался в разных случаях жизни. В "походную церковь" Николай Сергеевич удалялся в силу духовной потребности. Будучи человеком религиозным, он иногда нуждался в уединении и, не стесняясь присутствием людей, распускал зонтик. Из-под шатра этой скинии раздавалось затем пение псалмов, и в эти минуты уже нельзя было обращаться ни с чем к Николаю Сергеевичу. Или не ответит вовсе, или не на шутку рассердится, что ввиду его, хотя и редких, буйных припадков было небезопасно.
Случалось, что во время поездки на долгуше он внезапно поднимал зонтик и с треском раскрывал его. Я принимался обыкновенно хохотать и не прочь был по мальчишескому озорству подразнить сумасшедшего, но меня, конечно, удерживали старшие.
Несомненно, однако, что удалению под "походную церковь" придавался и иной смысл, в некотором роде политической демонстрации. Николай Сергеевич терпеть не мог чиновников, особенно в фуражках, с кокардами, исправника, станового, полицейских и, увидев их где-нибудь, хотя бы в чужом доме, сейчас же прибегал к своему зонтику. Накрывшись, он ходил перед ненавистными ему людьми с явным вызовом и уже не пел псалмов, а сердито бурчал что-то крайне осудительное.
Резко высказанное мнение, несогласное с республиканскими убеждениями бывшего члена Южного общества, вызывало также демонстративное хождение под шатром.
С зонтиком своим Николай Сергеевич не расставался и в храме, во время богослужения.
Некоторые возгласы ектеньи вызывали недовольство в больном, мятежном духе декабриста, и он в эти моменты находил нужным удаляться в собственную "церковь", т. е. раскрывал зонтик. Это было уже нарушением благочиния в храме и могло послужить материалом для не-одобрительного полицейского доклада по начальству, так как Николай Сергеевич вместе с братом состояли под надзором.
Но и
А народ, не вникая в смысл поступков сумасшедшего, просто жалел:
– Блаженненький...
В одну из поездок на долгуше в лес, помню, случился большой переполох. Тетка моя страшно боялась волков. Никакие убеждения, что они безопасны для человека летом и в одиночку, не действовали, и для охранения брался на всякий случай большой колокольчик, так как в доме нашем существовало убеждение, что волки пугаются звона.
Однажды все мы гурьбою возвращались к долгуше с кузовками и корзинами. Тетка шла впереди, предводительствуя отрядом, и зорко оглядывала окрестности, а Николай Сергеевич шествовал в арьергарде со своею "походною церковью".
Вдруг на полянке, шагах в двухстах от нас, показался зверь. Большой, серый, с опущенной головой.
– Волк!
Тетка так и присела. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она достала из ридикюля трясущимися руками колокол и зазвонила. Отряд наш остановился в ожидании нападения, хотя по совести мы, молодые и маленькие, не очень боялись.
Николай Сергеевич счел нужным выступить на сцену и проявить себя. Но сделал это, конечно, по-своему. Он подошел к тетке и отчеканил с укоризной:
– Обман чувств, обман зрения от человеческого размышления. Это все равно когда человек едет на лодке, то ему кажется, что лодка стоит, а берега плывут.
И был прав: волк оказался самой мирно настроенной собакой.
II
Николай Сергеевич был влюблен в мою мать.
Чувство это было, конечно, вполне платоническое, но, сверх того, оно, преломляясь в призме больного мозга, принимало совершенно своеобразный характер.
Дело в том, что он додумался до полного отрицания брака, но не в смысле требования гражданского брака или свободы отношений между мужчиной и женщиной, а просто отрицал самый факт. Супружеское сожитие определял одной фразой:
– Они вместе Богу молятся.
Причем всякое представление о физическом общении исключалось, как вообще не существующее на свете.
Николай Сергеевич не терпел никаких циничных намеков и нескромных разговоров и, услыхав что-нибудь подобное, тотчас раскрывал "походную церковь".
Конечно, при таком взгляде на отношения двух полов ему трудно было объяснить себе появление на свет детей. Но и здесь особый ход мыслей безумца давал выход. Так, например, когда были возвращены братья Бобрищевы-Пушкины из ссылки и познакомились с нашим семейством, у моих родителей было только двое детей. Их Николай Сергеевич признавал. А меня с младшей сестрой, родившихся уже за время посещения Николаем Сергеевичем нашего дома, просто отрицал, как нечто несуществующее, и никогда к нам не обращался ни с одним словом.