ГОНИТВА
Шрифт:
– Как же померла… а если запрятаны… Ой, Боже ж ты мой…
Кугель отечески возложил длань на ее округлое плечо:
– Простите великодушно, так пани ночевать дозволяет?
– Ну что ж… Не прогонять же на ночь глядя…
Стряпуха тяжело поднялась и стала бросать готовые вареники в кипяток.
– Ужинать станем.
Тумаш радостно потер ладони, подвигаясь к столу. Януша сгоняли в погреб за сливянкой и квашеной капустой, Кугель величаво нарезал хлеб. К вареникам Бирутка подала горшок с домашней сметаной, в которой ложка стояла стоймя. Пошептала молитву, и оголодавшие мужчины лихо заработали ложками. Стряпуха вместе со всеми хлебнула сливянки, и щеки ее, без того румяные от печного жара, разгорелись еще
– Провожать вас некому, а дорогу расскажу, не заблудитесь. Весной да осенью там не проехать – топи кругом, а сейчас – по шляху четыре версты с гаком, потом вдоль опушки Крейвы и, как увидите озеро, через него напрямую. Не гоните только – со дна ключи бьют, лед слабый. Да кони дорогу учуют, вот… – Бирута запечалилась, подперла щеку ладонью.
Айзенвальд вытащил из кармана бусы из мутно-желтых янтарных шариков, каждый почти с перепелиное яйцо величиной:
– Это вам, пани.
На лице стряпухи перемешались смущение и подозрение: с какой это радости чужаку ей подарки дарить? И при этом страшно хотелось заполучить украшение.
– Ну ладно, – она гордо подняла подбородок, – давай. Смотрю, подлизаться хочешь…
– Хочу, – не стал лукавить Айзенвальд. – Спросить хочу. Встретил я в городе младшую паненку Легнич.
– И как она? – кинула стряпуха сквозь поджатые губы.
– Жива и здорова.
– Ну, Бог ей судья.
– Хвасталась паненка перед подружками, а я случайно услышал, – зашептал Айзенвальд Бирутке на ухо, удостоившись обиженного взгляда нотариуса, – будто ожерелье у нее фамильное. Носит она на шее такую занятную вещицу, похоже, старинную. Под цвет глаз – зеленые камешки в серебре.
Про Юлю с подружками от начала до конца Айзенвальд выдумал. По разрешению ротмистра Матея Френкеля были негласно обысканы Юлина квартира, дома ее немногочисленных подруг и особняк аманта Батурина, ожерелья не нашли. Повторно допрошенная младшая Легнич утверждала, что никакого ожерелья у сестры не видела и не знает, а если и был ей какой такой подарок от покойных дяди либо жениха, то укрыть бы она его от Юли не сумела. С чем Айзенвальд полностью согласился. Попутно с Юлей были втихую допрошены ксендз на Антоколе, куда сестры ездили до появления Казимира Горбушки, арендатор Кундыс и владельцы фольварков, соседних с Волей. Никто зеленого ожерелья у паненок Антониды или Юли припомнить не мог, и все как один утверждали, что ни в августе, ни до того, ни после старшая панна Легнич куда-либо из дому не выезжала. Соседи вообще не склонны были привечать панну, гордую и бедную, как костельная мышь, да еще из семьи казненных мятежников. Конечно, Антя могла убраться тайком на бологоле: местные габреи держали извоз навроде эуропейских дилижансов, хотя и попроще – обыкновенная телега, везущая из местечка в местечко пассажиров и груз. Но ни один из возчиков паненку по описанию не узнал. Ни устрашение, ни обещание награды языки не развязали. Так что сказку о фамильном ожерелье Генрих рассказывал на всякий случай.
– От же стерва! – всхлипнула Бирутка. – Врет – не краснеет. Мы же голые после бунта вышли – в чем были, в том есть. Последнее продали, чтобы Марию с Вацлавом по-человечески схоронить, – точно забывшись, она назвала бывших хозяев просто по имени. Стиснула полные руки.
– Панна Бирута! – подкатился Кугель.
– Да и не стал бы никто зеленые камни носить! Грех…
– Почему? – отрываясь от тарелки, удивился Тумаш. – Зеленые яхонты, сиречь благородные изумруды, добываемые в Кейлонской земле, красой не уступающие адамасам – камень мудрости, хладнокровия и надежды, – он говорил медленно, подняв глаза к потолку, явно цитируя какой-то старинный труд о минералах. – Туркус – бирюза, приносящая счастье в любви и мирящая супругов; берилл из рода аквамаринов, похож цветом на прозрачное море. Хризолит и хризопраз, делающие взгляд зорким;
Откуда-то появилась пятнистая кошка, прошлась у стола, потерлась о ноги и, вспрыгнув наверх, стала облизывать тарелку Занецкого. Нотариус, не забывая обмахивать платком Бирутку, негромко хрюкнул. Тумаш очнулся, подхватил наглого зверя под лапы и скинул прочь. Стряпуха вытерла краем передника мокрые глаза:
– Ложитесь спать, панове.
Бросила на лавку домотканые постилки и кожухи, приволокла сенники и подушки в цветастых наволочках. Молчаливый Януш выгреб угли из печи, закрыл вьюшку. Лучинка в светце догорела, и сделалось совсем темно. Тумаш заснул сразу, переливчато засопел в обе дырочки. Кугель, слышал Айзенвальд, ворочался с боку на бок, потом прошлепал по полу и исчез надолго. Генерал догадывался – где. Пахолок кряхтел и постанывал на печке. После слез, шуганув зашипевшую кошку, загремел в закуте за занавеской. Плеснула вода: похоже, парню захотелось попить. И во двор. Воротившись, Януш подошел к постояльцам. Зрение Генриха успело приспособиться к темени, изрядно разбавленной заоконным серебром. Кутаясь в кожух от сквозняков, притворяясь спящим мужчина смотрел сквозь ресницы, как костлявая фигура пахолка с растопыренными пальцами, ощупав пустую постель нотариуса, покачиваясь, поворачивает к нему. Трясет за плечо:
– Пан, слышь? Проснись. Не езди туда.
– Почему? – старательно зевнув, переспросил Айзенвальд.
– Не ездите. Беда будет.
И, видимо, сочтя свой долг исполненным, Януш вернулся на печку и захрапел.
В эту ночь Айзенвальду приснился засохший ельник: колючий, понизу обросший лишайником и паутиной, темный и жуткий – точно здесь собрались все ели, выброшенные после рождества. И ели горестно трутся голыми ветвями, а под ними натрусилась и слежалась желтая иглица.
По ельнику бежали волки. Смарагдами сверкали в темноте глаза. Впереди трухал одноглазый вожак, огромный и белый. И вдруг остановился, точно налетел на стекло. Ощетинился. Завыл. И одинокий зеленый глаз пялился Айзенвальду в лицо.
– Волки Морены, – сказали над ухом, в сиплом голосе звучала насмешка. Но когда генерал обернулся – никого не увидел.
– Волки просыпаются накануне холодов, и Хозяйка Зимы отдает им смарагды своего ожерелья. Их царство длится всю зиму. А весной волки возвращают госпоже свои глаза и засыпают в непролазных чащобах до осени. И никто не сыщет их логова. А сыщет – не вернется. Но благодаря одному меткому… х-х… стрелку Морена не досчитается яхонта в ожерелье этой весной. Стрелку дорого придется заплатить…
– Дорого-дорого-дорого, – закричало в еловом голье, захохотало, заухало. Потом оправой ожерелья высверкнула луна – и Айзенвальд проснулся. Лучина догорела, сквозь щель в занавесках в кухню сеялся сумеречный, ледяной свет. Ветер выл, шелестел между рамами. Похрапывали спящие. Айзенвальд подтянул кожух к подбородку. Повернул голову к заоконному мерцанию, перечеркнутому тенью. Но еще прежде, чем обозначилась фигура, потек аромат: снега, хвои и почему-то шиповника. И надорванным скрипом полозьев отозвался волчий вой.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, думал сквозь сон Айзенвальд. Нельзя возвратить прошлое и полагать, что все будет по-прежнему. Время окрасило былое в романтичные тона, и кажется: как было хорошо, и думается: как бы вернуть. А разочарование от возвращенного будет острее, чем если бы его не случилось вовсе! Разочарование заставит возненавидеть Северину, если та вдруг вернется. Как смешны и морщинисты былые возлюбленные… и как хочется все повторить, воскресить – это как плач по утраченной молодости.