Гора Орлиная
Шрифт:
Вода шумела и перекатывалась, обтекая валун, расплескивая последние отблески заходящего солнца.
— Купаться хочешь? — спросил Аркашка. — Вечерняя вода теплая.
— Нет… не знаю, — с сомнением проговорила Лена.
— Ты меня не стесняйся, — просто сказал он.
— Почему? — краснея, с затаенной тревогой спросила Лена.
Она вспомнила, как прошлой осенью пришел к ней неожиданно Николай Леонов, пришел потому, что плохо было с другой, и еще назвал ее утешительницей; вспомнила, как поглядывали на нее всяческие любители поухаживать, как приглашали сперва
— Я не обижу, — пояснил Аркашка.
Она прикусила губу, отвернулась, не зная, что говорить.
— Ты мне как родная…
— Я не буду купаться! Ты купайся один. А я посижу на камне, только боюсь, не закусали бы оводы…
— Оводы на тебя не сядут, ты в белом.
Лена посмотрела на него с интересом, забыв обиду.
— И этого не знаешь? — засмеялся Аркашка. — Маленькая ты, совсем маленькая.
Он сказал это так искренне, что Лена засмеялась и проговорила:
— Знаешь… я тоже буду купаться. Только ты отвернись пока или отойди подальше.
— Купайся, купайся… Ты здесь, а я на том берегу, за мыском.
Через час они снова шли по пыльной проселочной дороге. Лена сушила свои косы, перебросив их на грудь и растрепав золотистые кончики.
— Эх ты, сова, веселая голова! — вспомнил Аркашка знакомые с детства строчки.
— Что ты сказал? — насторожилась Лена. — Меня в детстве совой дразнили.
— Тебя?.. За что?
— За большие глаза.
— Дураки! — засмеялся он довольный. — Я совиные глаза знаю, они совсем не такие.
Приезд незнакомой девушки обрадовал Илью Федоровича. Зато Ольга Прокопьевна чуточку испугалась. Ей было странно, что рядом с Аркашкой сидит чужая, такая красивая, совсем взрослая девушка. А он ведь мальчик — всего-то двадцать лет…
Илья Федорович, сидя у стола и поворачивая глиняный кувшин с букетом колокольчиков, рассказывал:
— Подал он цветы и говорит: «К вам едет гостья, только она…»
— Илья! — испуганно проговорила Ольга Прокопьевна.
— «…только она, — продолжал Илья Федорович, будто не слышал предупреждения жены, — очень уж городская».
Ольга Прокопьевна облегченно вздохнула.
— «Что ж, говорю, что городская. Я и сам не в деревне родился». Помню, году в двадцать пятом или шестом решили мы разбить пришкольный участок… опытное поле. Посеяли пшеницу. Стала она созревать, и начали ее поклевывать грачи. Нанял я охотников, чтоб они выбили птиц. Мужики мне говорят: «Жучок поест пшеницу». А я — ничего. Так оно и случилось, погибла пшеница. Но зато я с тех пор настоящим аграрником стал.
Лена смеялась. Ей было приятно сознавать, что она понравилась Илье Федоровичу. Но Ольга Прокопьевна смотрела на нее с некоторым смущением, хотела быть с ней ласковой, но не знала, как это сделать, не находила слов. Вдруг Лена заметила вышивку на скатерти.
—
— Я красным по белу люблю вышивать, — сказала Ольга Прокопьевна, будто созналась в какой-то своей слабости. — А белым по белу так и не научилась, не ярко, не броско получается…
Поздно вечером, после чая, сидели на крыльце, слушали, как засыпал лес, добрый, ласковый, подобравшийся к самому дому… По другую сторону в низине вечерний сонный плеск реки, но ухо уже не было таким чутким, как в детстве, и он сказал об этом отцу.
— Это цеховой шум тебе мешает, — высказал догадку Илья Федорович. — Впрочем, не обижайся, ты с самого детства стучать любил. Помнишь табуретку?
Аркашка засмеялся, подумал, неожиданно проговорил:
— А плохо мы к Алексею Петровичу относимся. Пишут о роли мастера на производстве. А у нас Алексей Петрович и за деталями бегает, и бумажки всякие пишет. И не поймешь, кто он такой, подсобный рабочий или конторщик… Надо как-то по-другому.
И невольно вспомнились ему слова Алексея Петровича: «Мне, пожалуй, не дожить до встречи». Он собрался сказать об этом и отцу, и матери, и Лене, и братишке, и сестренке, которые бегали около крыльца, показывая себя гостье, но промолчал.
Хотелось думать о другом. Было хорошо. Под окнами рос мак, вился хмелек, из огорода тянуло острым запахом укропа, вспомнился материн передник, давний вечер у самовара…
Спать Аркашка отправился на чердак — по привычке детских лет и потому еще, что хотел удивить Лену.
На сене свежая прохладная простыня, — просторно, легко, мягко… В любимом углу, куда по утрам прокрадывался лучик солнца, валяются забытые учебники и тетрадки (или, быть может, это не его, а брата и сестры), слышится тот особый запах, которого нет нигде — запах травы, ягодного настоя, браги… Хорошо было засыпать на чердаке родного дома, засыпать с думой о близких сердцу людях…
Под утро на чердак пробралась Лена, осторожно присела на край простыни, полюбовалась спящим Аркашкой, прилегла рядом с ним, полежала, неслышно погладила его ладонью по щеке, так же осторожно встала, спустилась по лестнице, перешла во вторую половину дома, где был класс, посидела за партой, чему-то улыбаясь, прокралась в коридор, отомкнула дверь, вышла на крыльцо и, среди утренней дымки и росы, в белом развевающемся платье легко побежала к еще сонной реке.
Он хотел ее видеть, он шел к ней и в то же время втайне желал, чтобы ее не оказалось дома… Так бывает не всегда. Так, говорят, бывает, когда любишь.
Николай шел решительным шагом, широко взмахивая руками, сосредоточенно, даже сердито глядя вперед, не останавливаясь, желая поскорее повернуть за последний ненавистный угол, и… едва не столкнулся с Надей.
Надя только что вышла из дому. На ней было шелковое коричневое платье с забавным названием «клеш-солнышко». Перед тем как выйти за порог, она быстро закружилась перед зеркалом и вдруг присела, раскрыв зонт своего платья, — так просто, для настроения. После такой причуды она еще долго улыбалась.