Горение. Книга 3
Шрифт:
Очередное представление Герасимова на генерала, подписанное во всех семи инстанциях, Трусевичем было задержано: «по техническим причинам, надобно подправить мелочи»; всех, кто обеспечивал визит английского короля, отметили наградами – кроме Герасимова. Ведь не дело важно, а времечко; пропустил – не догонишь; будьте здоровы, Александр Васильевич! Слезы, а не смех
Павел Николаевич Милюков, лидер партии «Народная свобода», иначе называвшейся конституционно-демократической, в просторечии «кадетской», по злой иронии судьбы смог пройти лишь в Третью думу, только после того как царь разогнал две предыдущие, против чего – аккуратно, но тем не менее последовательно –
Выбрали его потому, что новый закон, написанный и отредактированный в Зимнем дворце, был совершенно исключителен в своей несправедливости: если каждые тридцать помещиков отправляли одного выборщика для участия в многоступенчатом голосовании («Мы держава земли, – заметил царь, – этим и сильны, а не дымной индустрией, посему дворянству ею и править»), если торгово-промышленный класс был представлен одним выборщиком на тысячу человек, мелкая и средняя буржуазия одним от пятнадцати тысяч, то крестьяне – лишь от шестидесяти, а уже рабочему классу и вовсе было дозволено иметь одного выборщика от ста двадцати пяти тысяч. Следовательно, все те, чьим трудом строились железные дороги, дома, заводы, фабрики, дворцы, станки, броненосцы, чьим трудом тачались сапоги, шились платья и шубы, печатались газеты и книги, возделывались земли, убирался хлеб, были практически лишены доступа в Таврический дворец.
«Борец за конституцию и свободу», как называли Милюкова его друзья, смог, таким образом, пройти лишь в Третью думу, которую Столыпин сконструировал для себя и высших десяти тысяч, чтобы наконец получить устойчивое и послушное в ней большинство. Из четырехсот сорока двух членов Думы на ее скамьи прошло сто пятьдесят четыре октябриста партии Гучкова – крупные заводчики, землевладельцы и банкиры; из фракции «правых» Столыпин выделил своим указанием «умеренно-правых», однако устойчивого большинства и это ему не дало; пришлось согласиться на то, чтобы объединить с Гучковым пятьдесят черносотенцев и двадцать шесть «националистов», которые всячески подчеркивали: «Желая в первую голову добра русскому народу, мы тем не менее не покушаемся на реальные интересы других племен, населяющих империю, но поскольку лишь русские люди были, есть и будут средостением державы, их судьбе и надлежит уделять главное внимание».
Остальные фракции Думы составили кадеты, трудовики, мусульмане, поляки и социал-демократы.
(Так как черносотенцы – помимо владельца огромных поместий в Молдавии Владимира Пуришкевича – провели в Думу несколько дворников и охотнорядцев, скорые на язык петербуржцы обозвали ее «барско-лакейской».)
Казалось бы, маневрируя, Столыпин сколотил большинство, но тем не менее на одном из первых заседаний «народного представительства» выступил лидер октябристов Александр Иванович Гучков и громогласно заявил, что «так называемый „государственный переворот“, о котором на все лады болтают за границей наши противники, подпевая доморощенным бомбистам-революционерам, является на самом Деле установлением истинно демократического конституционного строя в России».
То, что Гучков позволил себе произнести ненавистное для черносотенцев слово «конституция», послужило поводом к началу междоусобной свары среди «своих»; столыпинское большинство разваливалось на глазах; граф Бобринский, представлявший «умеренно-правых», поднялся на трибуну и, обернувшись к Гучкову, отчеканил:
– Актом третьего июня, когда Вторая дума, антирусская по своей сути, была распущена, самодержавный государь, слава богу, явил свое самодержавие, а никак не мифический, чуждый нам «конституционализм»!
А Марков-второй, один из лидеров черносотенцев, пошел еще дальше:
– Народу не нужна так называемая свобода слова, ибо ею пользуются все, кроме русских! Это происки жидомасонов, обуреваемых извечной мечтою уничтожить Россию! Конституция отвратительна нашим традициям! Это не что иное, как арена для болтовни, предоставленная людям, не умеющим грамотно говорить на нашем языке! В принципе конституция дает равные права всем подданным империи, или, во всяком случае, так это пытаются трактовать некоторые депутаты. Нет, господа, никогда не будет равен русскому человеку еврей или татарин, поляк или финн, туркестанец или армян! Гучков попытался как-то стушевать тягостное ощущение от этих выступлений; отправился к Столыпину; тот лишь развел руками, кивнзв на гранки своего официоза, «Волги»:
– Выбор сделан, отступать поздно, я санкционировал это, поглядите.
Гучков прочитал заявление премьера: «Новый строй, установленный законоположением от третьего июня, после роспуска Второй думы, как чуждой интересам державы, есть чисто русское государственное устройство, отвечающее историческим преданиям и национальному духу; я счастлив тому, что прежней Думе не удалось ничего урвать из царской власти».
– Да, да, – раздраженно добавил Столыпин. – Так надо. Когда-нибудь вы поймете, что я прав…
– Я не спорю, – ответил Гучков. – Вы правы, но ведь все эти Марковы-вторые, Замысловские и Пуришкевичи дурно пахнут, от них воняет сыростью…
Столыпин вздохнул:
– Ах вы, мой дорогой европеец, полно вам…
– Я говорю совершенно серьезно, Петр Аркадьевич, я к ним принюхивался… Поначалу чудилось, что у кого-то из них носки грязные, а потом убедился – они все вонючие! И глаза у них стоят! Зрачков нет… Фракция психов! Они психи, понимаете? Я их боюсь, право…
– Ах, полно, – вздохнул Столыпин, – их ли бояться? В конечном счете они делают то, что им велят… Да, я понимаю, в Европе они вызывают шоковое впечатление, понимаю, что и вам с ними не сладко, но разве с интеллигентом Чхеидзе приятнее? Выбор сделан, жребий брошен, пути назад нет, править надо вместе с теми, кто имеется в наличии, других у меня нет… Пока что, во всяком случае.
– Я понимаю, – откликнулся Гучков. – Но то, что мы нагнали в Думу вонючую безграмотную черную сотню, а число интеллигентных поляков урезали с тридцати семи до девятнадцати, оборотистых, крепких кавказцев – с сорока четырех до пятнадцати, а мусульман и вовсе с двадцати девяти до десяти, нам еще аукнется… Милюков не зря травит нас угрозой сепаратизма. Я хоть и осаживаю его, но отдаю себе отчет в том, что он, увы, абсолютнейшим образом прав.
… Работа в Думе, и ранее-то выливавшаяся в словопрения, сейчас стала и вовсе невозможной: черная сотня освистывала не только социал-демократов (их было всего четырнадцать), но и Милюкова.
Щеголяя нарочито грубым юмором, глядя на Павла Милюкова, Пуришкевич начал одну из своих речей:
– Павлушка, медный лоб, приличное названье, имел ко лжи большое дарованье!
Черносотенцы захохотали и, обернувшись к лидеру кадетов, громко зааплодировали; председательствующий Хомяков – из старого славянофильского рода, утонченный интеллигент, приятель Милюкова по кавказской компании – грузно заерзал в кресле; позорище какое-то, а еще русские люди, никакого уважения друг к другу! Речь Пуришкевича тем не менее не прервал: тот цитировал басню Крылова, а это свято; глянул на Милюкова моляще, взывал к выдержке; тот, однако, сидел спокойно, только чуть побледнел, – бороденка торчит вперед клинышком, поигрывает пенсне, сдержанности не занимать.