Горизонты. Повесть о Станиславе Косиоре
Шрифт:
— Оружие у него под рукой было. Конечно, не в нее он метил, но секретарша бросилась к нему — ее наповал.
Адам тоже говорил как о чем-то решенном и безразличном для них, живущих. Рашкевич уже был все равно что мертв. И Григорий догадался, что так и должно быть. Начинать новую игру им. А за того, кто выбыл, — поднять стаканы. Не чокаясь, как на поминках.
Они проговорили до рассвета. С первым дачным поездом Адам отправился к Пятакову.
Казалось бы, что такое Пятаков? Один из «почтовых ящиков», оборотистый малый, обросший полезными связями, но — без размаха, без перспективы. Однако связи наладил решающие. Обеспечивающие самое важное, в данном случае — отход. Отход в полном порядке, без
В трюме грузового парохода, совершающего рейсы Одесса — Константинополь — Пирей, стояла духота — до одури! Почти осязаем был спертый воздух, пропитанный запахом гнилых фруктов и нефти, ржавчины и мокрой пеньки.
«Так это только пока тронемся», — успокаивал себя Григорий. Он лежал за упакованными в рогожу ящиками. Где-то поблизости скреблась, как мощный флюгер на ветру, якорная цепь. Снаружи глухо, отдаленно слышались крики команды, гудки, потом ему показалось, что он слышит, как бьют склянки.
Обессилевший от духоты и смрада, он не то задремал, не то потерял сознание.
И проснулся от холода. Откуда-то сильно, освежающе дуло соленым морским ветром. «У-тёк, у-тёк…» — в такт говорили работающие машины. Онемевшей рукой Григорий перекрестился…
Часть третья
1
В пути всегда хорошо думалось. В поездах. Разными они были. Поезд его юности — «рабочий» или «дача» — назывался еще «Максимом Горьким» или, фамильярно-дружески, — «Максимкой». Название это родилось в народе, накрепко связанное с представлением о том, что Горький передвигался по Руси и познавал ее именно в таких поездах, битком набитых рабочим людом.
Недолгий путь, знакомые лица, знакомые разговоры. Они продолжали рабочий день или предваряли его. И продолжали ту скрытую, тайную сторону жизни, которая шла не рядом с обычной, но как бы пронизывала ее всю. И была важнее обычной. Освещала ее. Повседневность была сумрачной, монотонной. Он не мог бы жить только ею.
Слитный гомон вагона все же распадался на отдельные голоса, и брошенное слово не тонуло в нем, если это было нужное слово. Если оно могло что-то объяснить или подсказать. Он рано научился находить такие слова.
Много позже были другие поезда. Вагон второго класса. «Приличная публика». Разговор осторожный, словно бы подкрадывающийся к главной теме. А главная — это: «Так что же все-таки будет с большевиками? Доколе?» — «Да что вы, батенька, сметут! И мокрого места не останется. Европа же!» Это поезда его подполья.
Последние же годы, уже многие, для него всегда — подготовка к работе, обдумывание ее. И сама работа. В «правительственном» вагоне повторялась обстановка служебного кабинета и решались в общем те же вопросы. Но, естественно, мысли его устремлялись к местам, к которым приближал его ровный бег курьерского поезда. А оттого, что с местами этими связывались давние воспоминания, мысли обретали особый характер: личное причудливо окрашивало рассуждения общие. Государственные.
И наверное, это было закономерно. Теперь он был обязан каждый вопрос решать в связи с основными проблемами, выдвигавшимися жизнью перед советским народом. Тогда, много лет назад, он действовал в более или менее узком кругу, лишенный возможности и, конечно, и умения видеть целое. Потом малый его опыт влился в обширный поток, раздвинулись горизонты.
Удивительными были эти прожитые годы, годы первой пятилетки. Полная ликвидация безработицы. Ликвидация детской беспризорности.
Октябрьский день 1931 года, пуск Харьковского тракторного. Трогательная сцена: на первом тракторе, вышедшем из заводских ворот, выехал «всеукраинский староста» Григорий Иванович Петровский. Нельзя было удачнее символизировать это торжество: старейшина Украины, ее верный сын…
И символично было то, что в этот же день праздновали пуск гиганта автомобилестроения — московского завода «АМО»…
Косиор стоял с потухшей трубкой в руке у широкого окна, за которым, сейчас темная и неузнаваемая, отбегала назад донецкая степь, а воображение зажигало в ее дали огни и пламя и пробуждало ночные степные звуки: сухой треск цикад, шелест коростелей.
Жизнь была так богата событиями, что даже значительные ее вехи казались отодвинутыми в далекое прошлое. И он выхватывал из них те, что ближе всего подходили к настоящему по своей сути, и с радостью находил в них счастливую догадку, прозрение сегодняшнего. Да, еще в 1930-м он выступал на пленуме райкома в Кадиевке, и даже сейчас он ощутил тот привкус горечи, которым были полны его слова. Он ведь говорил тогда не просто: «надо повышать темпы добычи», а доказывал, что это возможно. Как тяжело было ему произнести слова о том, что план встречает если не отпор, то осуждение, иногда открытое, иногда скрытое. И какая-то едва приметная словно бы судорога прошла по залу, когда он сказал эти слова. И докладчик побледнел, когда им, тогда уже секретарем ЦК, было сказано о гнилом настроении, о срыве программы. Да, он сказал жесткие слова, которые теперь вспоминал с удовлетворением, потому что они были справедливы. А о чем тогда шла речь? О выдаче 560 тысяч тонн угля вместо 460 тысяч. Он повторял тогда: «Хорошо организовать работу», он нажимал на это. Так разве не именно хорошо организованная работа раздвинула горизонты и привела к сегодняшнему победительному этапу, к рекорду Стаханова? И сделала его знаменем?
А ведь тогда, в Кадиевке, он не видел точно того, что произойдет потом. Была только его догадка. Но догадка не случайная, а основанная на трезвом анализе, на подсчете, на учете не только производственных факторов, но и социальных, и психологических. Это было социальное провидение — он только для себя так определил, для себя одного. Но это дало ему огромное удовлетворение, удовлетворение от того, что пять лет назад он учуял, подсмотрел еще дремлющие силы Донбасса и предсказал его взлет. Он был горд этим.
Разговор тогда шел о лучших, передовых шахтах: «Ильич», «Голубовка», «Двадцать вторая»… Но даже они не выполняли план. Почему? Как могло это случиться?
И снова с гордостью перед самим собой он вспомнил, что ухватил тогда главное звено, говоря об ошибках руководителей производства. Он разбивал их наивно-упрощенную систему мышления: поставили дополнительный конвейер, мотор и тому подобное — вот и повысится выработка! И он тогда сказал отчетливо и веско, что, конечно, механизация сможет вывести Донбасс из тупика. Но речь шла о ломке старого не только в технике, но и в сознании, об овладении рабочим классом новыми механизмами. Он тогда всеми силами внедрял мысль о том, что только стремление и воля рабочего класса вдохнет жизнь в машины. На пленуме райкома его слова были обращены к коммунистам, но через них он говорил со всем донецким рабочим классом. И вероятно, его речь имела такой живой отзвук потому, что за его словами стояли факты. Он излазил тогда самые «неподатливые» шахты. И насмотрелся всего. И обо всем сказал. Главное тогда было: смести пыль равнодушия, золу, пепел, которым заносило Донбасс. Дать свободу огню почина, энтузиазма, кровной заинтересованности. Он сказал бы: классовой заинтересованности.