Горький среди нас
Шрифт:
Убеждение это крепло, становясь надежным средством самовоспитания, и к тому времени, когда журнал «Новый Леф» заявил в одной из передовых статей, что «Иванов и Федин — наши ярые литературные враги», я уже хорошо знал цену литературной вражде и принял это заявление вполне уравновешенно, потому что вражда задорного Лефа с нами покоилась на естественной и основательной взаимности.
Ремизов, Волынский, Сологуб — вряд ли я мог бы назвать еще писателей подобного значения и подобных достоинств из тех, с которыми мы столкнулись в начале пути, чтобы характеризовать отношение к нам уходившей в прошлое литературы. Для одного из них художественная
Они относились к нам, как нумизматы — к новым, получившим хождение монетам, еще не ставшим историей, непригодным для коллекций, которыми они дорожили. Нам предстояло долго пробыть в обращении, потерять вульгарный блеск новизны, грубость рельефа, чтобы рука коллекционера потянулась за нами с интересом и любопытством. А пока они воспринимали нас как нечто сомнительное, испытывая такое ощущение, будто мы не пришли, а ворвались в литературу.
С нами же, в нашем отношении к ним, происходило как раз обратное: мы рассматривали их как монеты прошлого, уже получившие бархатное место в коллекциях музея, мимо которого нам полагалось ходить на цыпочках.
Горький жил вне музея. Он был рад, что мы стремились идти рядом с ним в грубых сапогах, в которые нас обули война и революция. Он и не думал выжидать того времени, когда мы будем похожи на монеты, уже занявшие место в музейных коллекциях. Чтобы установить нам цену, нумизматы хотели видеть, насколько мы способны повторить качества прошлых художников, будь то Достоевский или Чехов, Печерский или Боборыкин. Горький же радовался всему, что в нашей работе могло быть отнесено за счет человека войны и революции, всему, что привносило новую эпоху в литературу, — и меньше искал в ней сходства с прошлым, чем отличия от него. Быть наблюдателями — так можно определить позицию еще оставшейся в России старой литературы по отношению к нам. Быть опорой — так мог бы назвать Горький позицию, с которой он протягивал нам руку.
Он считал, что мы недостаточно поняли свое право на создание литературы, недостаточно почувствовали себя хозяевами в ней и, очевидно, слишком мало несем обязанностей перед нею.
После пятой годовщины «серапионов», поздравляя нас, он писал мне:
«Сомнительно, конечно, что это история литературы», — пишете вы. У меня этого сомнения — нет. Да, вы «Серапионы», история литературы. В невероятно трудные годы, в условиях, отчаянно тяжелых, вы сумели остаться «свободными художниками» именно «вопреки законодателям вкусов», как вы пишете, вопреки создателям канонов или — точнее — кандалов для души. Это — заслуга не малая. Ее — не забудут. Не забывайте и вы то время, когда в голоде и холоде вас не покидала «одержимость», когда чувство дружбы так хорошо, крепко держало вас на земле и не дало погибнуть вам.
Дело прошлое: немало страха натерпелся я за вас, когда, наобещав вам «три короба» всякой всячины, уехал из России и ничего не мог сделать, будучи обманут, как это со мною бывало и бывает нередко. Но вот вы все-таки преобороли внешнее, выжили здоровыми и твердо идете своим путем. Путь — верный».
Эти строки звучат лестной оценкой. В действительности это было поощряющее требование — ставить себе большие задачи и не бояться самого строгого судьи — истории.
На товарищеской пирушке, устроенной по случаю пятилетия, мы отдались тому завидному удовольствию, какое испытываешь, возвратясь из трудного похода домой, найдя любимых людей, любимые пустяки своего угла и самого себя среди них — все, все на прежних местах. Это была ночь хохота, сентиментальных воспоминаний, добродушных издевательств над нашей общей молодой славой, нашими романами в литературе и романами в жизни. Играл баян — модное чудовище, покорившее тогда все пивные и чайные, танцевали фокстрот — странную пляску, отцом которой была война, а матерью — изнуренное довоенное танго, перечитывали старые лунцевские сатиры на «серапионов», приходя в показной ужас от его страшных и смешных пророчеств.
За всей неиссякаемой силой молодости, за всей студенческой простотой безалаберного веселья слышался внутренний зрелый голос убеждения: да, мы начали хорошо и дружно и отдаем этому приятному дань; но дело уже не в том, чтобы пестовать дружбу, а в том, чтобы доказать ее плодоносность. Мы написали немало книг, нам предстояло написать гораздо больше. И вряд ли скромность, а пожалуй, только юмор не позволяли нам с серьезностью произнести то, что мы говорили на этом юбилее, в шутку и что сказал вполне ответственно Горький: да, конечно, и мы, «серапионы», были частью истории литературы.
Еще в двадцать третьем году Горький дал перевести на французский два рассказа: Федина «Сад» и Зощенки «Виктория Казимировна». Они появились в Брюсселе в передовом журнале Бельгии «Le disque vert» и были первыми в Западной Европе переводами из советских прозаиков.
Горький написал к ним большую статью, показывающую страстность его веры в будущее нашей молодой литературы.
По статье, озаглавленной «Серапионовы братья», видно, в каких подробностях хотелось ему записать всю зачаточную жизнь движения, которое представляло собою своеобразную часть зарождавшегося советского литературного искусства.
Возникновение «серапионов» Горький относит к 1919 году и ядром группы считает поименно несколько молодых людей из студии переводчиков при издательстве «Всемирная литература». Он описывает задачи этой студии, перечисляет ее руководителей, рассказывает, как выделились в особую группу литературно одаренные прозаики и поэты, и называет всех тех, кто постепенно примкнул к ним впоследствии.
«...группа приняла имя «Серапионовых братьев», взяв его у романтика и фантаста Гофмана. Все они начали писать рассказы и стихи, подвергая работы свои взаимной жестокой критике и подробной оценке руководителей. Эта критика скоро внушила им общий лозунг:
«Писать очень трудно».
Они хорошо помнят этот лозунг и при встречах шутя говорят друг другу: «Здравствуй, брат! Писать очень трудно». Талантливость этих юных людей, а также искусство руководителей их дали за два года совместного труда результаты, которые я решаюсь назвать исключительными. «Серапионовы братья» серьезно и глубоко полюбили труд литераторов, увлеклись со всею энергией юности изучением творчества. Все они жили в условиях невыносимо тяжелых, некоторые из них, истощенные голодом и холодом, нередко принуждены были лежать целые сутки, для того чтоб не так остро чувствовать голод. Хлеб и селедка считались роскошью среди них, целые недели приходилось питаться только сушеными овощами. Эти условия особенно тяжело отзывались на юношах, уже ранее подорвавших свое здоровье, каков, например, М. Зощенко, отравленный на войне ядовитым газом. И почти каждый из них еще ранее того, как почувствовал тяготение к литературе, уже испытал слишком много тяжелого. Юные годами, они вступили на поприще литературы зрелыми людьми, с хорошим знанием о человеке и с живым интересом к нему.
Нет сомнения, что многие из них погибли бы в эти тяжелые годы холода и голода, если б всех «братьев» не связывало искреннее и крепкое чувство действительной дружбы и если б они не умели самоотверженно помогать друг другу. Это они умеют. В тяжелой истории русской литературы я не знаю ни одной группы писателей, которая бы жила так братски, без зависти к таланту и успеху друг друга, с таким глубоким чувством солидарности и бескорыстной любовью к своему делу, которое я, не находя другое слово, называю священным...