Горький среди нас
Шрифт:
Прочитав первый акт, вы говорили мне, что находите нужным напечатать его. Вашего мнения о втором акте я так и не узнал (письмо ваше из Москвы, на мое горе, затерялось бесследно).
Может быть, следовало бы издать пьесу отдельной книжкой; эта часть — совершенно самостоятельное целое. И если да, то мог ли бы я просить вас написать к пьесе короткое предисловие? На эти вопросы скажите мне что-нибудь до отъезда в Москву, если найдете время.
Насчет «Нашего журнала» я писал Г. Сухановой, но пока не получил никакого ответа, а без него нет уверенности даже в том, живо ли намерение издавать журнал. Не откажите, дорогой Алексей Максимович, сказать Сухановой, что я жду повелений редакции.
Желаю вам всего доброго.
Ваш Константин Федин.
Адрес
Телефоны: от 12 до 4-х — 2.65.10,
после 5-ти — 2.46.27.
Петербург, 28.VIII 1922 г.
Литейный, 33, кв. 13
Дорогой Алексей Максимович.
Весной этого года послал вам предлинное письмо, рассказав о всех Серапионах. Оказывается, вы не получили ни этого письма, ни книжки моей, ни писем других Серапионов. Шлю вам «Бакунина в Дрездене» и «Сад» — это все, что удалось выпустить отдельным изданием. В Москве, в только что возникшем издательстве «Круг», куда входят от Серапионов Всев[олод] Иванов, Ник[олай] Никитин и я, в конце года выйдет первая моя книга рассказов «Пустырь». В нее включаю и повесть «Анна Тимофевна» — сравнительно большую «историю одной жизни», которая будет напечатана сначала в альманахе «Круга». В «Круге» печатаются все Серапионы. Изд[атель]ство большое, и мы связываем с ним много надежд. Совсем было наладилось дело с изданием в Петерб[урге] серапионовского журнала, но в последний момент затею пришлось отложить, как ни странно — не из-за денег. Журнал, по-видимому, все-таки будет.
Точно сговорившись, все мы засели за «романы». Всеволод работает сразу над двумя — «Голубые пески» и «Ситцевый зверь» (первый печатается в «Кр[асной] нови»), Слонимский пишет фантастическую авантюру из революционной поры, Зощенко — цикл рассказов «Записки бывшего офицера», я — роман о войне и революции. Каверин (Зильбер) продолжает гофманианить, пересадив своих советников, мастеров и студентов на новгородско-московскую почву. Лунц написал новую трагедию, но не читал еще нам — выдерживает в столе.
Только один Никитин ездил этим летом «в вояж за впечатлениями», на Урал. Остальные побывали в пригороде, Москве, на даче. Не собирались, т[аким] обр[азом], всего две субботы и теперь серапионим нормально.
К сожалению, невозможно рассказать вам в письме, какая игра закрутилась вокруг братства, как трудно бывало иной раз сохранить спокойствие и как, в сущности, удивительно, что мы не поползли каждый по особой дорожке, а продолжаем жить и работать скопом. Не знаю, но кажется, не было в России ни одной литературной группы, которая держалась бы так долго на одной дружбе (школы бывали, «направления» — тоже, но ведь у нас ни школ, ни направлений!). Все это радует и бодрит. Думаю, что через год все мы обрадуем вас, дорогой Алексей Максимович, каждый по-своему, хорошими книжками: на предстоящую зиму я крепко рассчитываю.
Еще о нас и о себе. Всех нас изумительно связало наше братство и взаправду сроднило. Все прошли какую-то неписаную науку, и науку эту можно выразить так: «писать очень трудно». Об этом как-то и все и всегда говорят. И это, думаю, верно. Я, по крайней мере, чувствую это болезненно, мне писать трудно и особенно трудно после того, как я сдружился с серапионовцами. Вот только на деле не решено для меня: просто ли писать трудно (Толстой) или мудрено (...Пильняк) и не есть ли «трудность» искусства результат борьбы мудрености с простотой? Все такие вопросы приходится разрешать буквально на своей шкуре, на работе, бесконечно пробуя, нащупывая и примеривая. До сих пор я был не только убежден, но и видел (на работе), что содержание обусловливает свою форму произведения. Но в таком случае, чего ж я бьюсь над поисками формы (не над ее выделыванием), когда у меня есть тема, сюжет, какая-то музыкальная наполненность, словом — содержанье. Очевидно, одно и то же можно сказать по-разному. А раз так — как идти, чтобы не сорваться в пропасть?
Я знаю, что в конечном счете все эти рассуждения выеденного яйца не стоят и что получится все само собой, выйдет, произойдет. Но на работе изо дня в день брать барьеры подобных сомнений и колебаний утомительно. И иногда мне кажется, что Серапионы помогают мне преодолевать препятствия, иногда — мешают. Но все дело в том, что этих препятствий было бы у меня куда меньше, если бы не Серапионы! А это хорошо.
Вам уже писали Всеволод и Слонимский, и вы, наверно, знаете, как мы были рады вашему письму. Так хорошо, что вы помните нас, пишите и впредь.
Желаю вам всего доброго, жму руку. Как ваше здоровье?
Ваш Конст. Федин.
Здесь был, проездом на родину, Соколов-Микитов, рассказывал много. Говорил, что вы едва ли скоро вернетесь. А вас здесь ждут давно и крепко.
(Герингсдорф. Начало сентября 1922 г.)
К. Федину
Очень обрадован всем, что вы пишете о себе — и как пишете — о той душевной связи, какая скрепляет Серапионов. Ваша дружба — это, действительно, оригинальное, и ценное, и небывалое явление в литературе. Таланты столь разнообразные, так резко различимые — вы связаны не «тенденцией эпохи», не общностью философии, не «школой», наконец, а — видимо — чувством крепкой дружбы, углубленным — как мне хочется думать, и как это, вероятно, и есть — чувством искренней дружбы, углубленным общим для всех вас серьезным и любовным отношением к священному делу искусства. Не разрывайте этой связи — вот самый дельный совет, который может дать вам всякий человек, который внимательно присмотрится к вашей работе и честно оценит ее крупное значение. Дружба — чувство, плохо развитое в России, и если вам удастся надолго сохранить его, оно будет и вам взаимно полезно и другим покажет нечто необычное. Держитесь крепче!
Волнующий вас лично вопрос: как писать? разрешается временем и любовью к делу писания. Толстой? Его «простота» давалась ему — вы знаете это — тяжелым упорным трудом. Пластичность, скульптурность его письма очень не «проста». Еще более «прост» другой великомученик слова — Флобер.
Да, Пильняк пишет «мудрёно», но — я очень не советую обращать на него внимание. Он весь — из Белого и — немножко — от Ремизова. Пильняка как такового еще не видно. И — не надеюсь увидеть, прочитав его фокусническую «Метелицу» — вещь совершенно мертвую. Белый — человек тонкой культуры, широко образованный, у него есть своя оригинальная тема, ее, пожалуй, другим языком и невозможно развивать, он требует именно того языка, тех хитросплетений, которые доступны и уместны только для Белого. Ремизов — человек, совершенно отравленный русскими словами, он каждое слово воспринимает как образ, и потому его словопись безобразна, — не живопись, а именно словопись. Он пишет не рассказы, а псалмы, акафисты.
Пильняк — странно говорить о нем рядом с этими — Пильняк же — пока — имитатор, да еще и не очень искусный. Имитирует грубовато, ибо — не культурен и не понимает всей глубины и сложности образа. Он — больше выдумывает, чем чувствует. Белый же чувствует нечто, что даже и всей роскошью его слов, всей змеиной гибкостью языка его — выразить трудно. Нет, Пильняка вы оставьте, вы не меньше его, поверьте-ка!
Но — не поймите, что я рекомендую вам Белого или Ремизова в учителя — отнюдь! Да, у них — изумительно богатый лексикон, и, конечно, это достойно внимания, как достоин его и третий обладатель сокровищами чистого русского языка — Н. С. Лесков. Но — ищите себя. Это тоже интересно, важно и, может быть, очень значительно.
«Писать очень трудно» — это превосходный и мудрый лозунг. Не отступайте от него, и — все пойдет хорошо. С этим лозунгом — один и верный путь — к совершенству. И — позвольте дать вам — всем — грубый, но добрый совет: не очень подчиняйтесь литературным «отцам» и «старшим». Лучше самим ошибиться, чем повторять ошибки других, хотя ошибки всегда поучительны. История человечества суть история разнообразнейших ошибок его, и было бы всем нам легче, если б они остались неповторяемыми — на страницах книжной истории. А в жизни — можно сделать другие, более веселые, менее глупые и кровавые.