Городок
Шрифт:
— Не пропадай, мой Шохов,— сказала она и смотрела на него своими золотистыми веселыми глазами.
Снег падал на непокрытые волосы, на лицо, и Шохов ощутил губами, целуя ее, пресный вкус этого растаявшего снега. На мгновение шевельнулась странная ревность к этому ее веселому состоянию: в самом деле, неужели ей не было грустно? Он еще ничего тогда не понимал в женщинах и не знал, что не всегда они смеются, когда им хорошо, и не всегда на прощание плачут. Тамара Ивановна просто хотела, чтобы ему было спокойно в дальнем чужом городе. В ней был запас сил и запас оптимизма. Как они потом ей пригодились!
Поезд медленно отходил от перрона. Люди побежали, что-то крича на прощание, и она в толпе сделала
Но, вернувшись домой, легла на кровать и проплакала весь вечер, потому что знала, чувствовала своим женским сердцем: что-то кончилось, оборвалось в их прошлой короткой семейной жизни где-то на середине, а то, что будет, будет совсем другое, вовсе непохожее на прежнюю жизнь.
Часть вторая
— Так вот, Петруха, про жизнь есть такая байка. Ехал, мол, мужик на базар, вез на продажу добро всякое. Тридцать лет ехал, все прибавлялось добра у него. А распродал все за три года. Я до своего базара, Петруха, доехал, скоро и обратно поворачивать. Теперь отними от нынешних календарных мои кровные, и выйдет, что семя, из которого я вырос, было брошено вскоре после войны, о ней знаю я по рассказам бати моего, инвалида, вернувшегося с фронта калекой. Но мог бы и не вернуться, и не было бы Гришки Шохова и его двух младших брательников, погибли бы, считай, от войны, не родившись.
Когда я родился, голод был, говорят, Петруха. В городе за коммерческим хлебом давились, по карточкам отоваривались, потом их отменили, а у нас, в вятской деревне Васино, сто километров от Котельнич, если слыхивал, и того не было, тяжелей, чем в войну, кору, камыш, лебеду с картошкой мешали, я и по сию пору зову ее «детской смесью». Знаешь, в магазине всякие протертости для детишек продают, так для меня и запомнилось, слаще меда послевоенные блины из мороженой картошки, на ней и вызревал, как бурьян на тощей земле.
В колхозе, как мать говорила, шесть копеек на трудодень и мешок капусты при расчете. Вот ведь что чудно, Петруха, жили — и выжили, это я тоже понимаю так, что отрыжка от войны, а похлестче самой войны стала. А что до меня лично, так я доволен своим детством, с четырех лет, как помню себя, со сверстниками за ягодой в лес, а леса у нас какие, за грибами, за сорочьими яйцами, за клюквой опять же, за травками да корешками, из которых мы отвары да чаи варили. С батей на реку с острогой или бредешком, в ночное лошадей караулить или подпаском в стадо. В школу пошел не как нынешние, с семи, даже шести лет, а с восьми с половиной, и далеко ходить было, десять километров в одну сторону: да все лесом. До седьмого класса нас человек пятнадцать было из одной деревни (все послевоенный прирост!), с седьмого поубавилось до шести, в восьмой ходил я один.
Когда мне, Петруха, по злу или вообще кричат, мол, где ты только воспитывался, я честно отвечаю, не кривя, что воспитал меня лес. Нет, ты представь: распутица, а то запуржит, переметет кругом, а то мороз по лесу трещит, да волки на лугу воют, а я с торбочкой, а потом планшеткой (с войны брезентовые такие планшеточки привозили) через плечо шагаю — и хоть бы что мне, живучий, дьявол, был. Да нет, не то чтобы совсем не боялся, а цену себе знал, потому и выдюживал.
Так ведь я еще и работал, кто же тогда не работал! Лет с семи пришлось помогать в колхозе: лошадь ли запрячь, солярку подтащить или обед в поле. В двенадцать я уже пахать умел на тракторе, в моторе все понимал: как искру найти, где магнето или карбюратор сменить. А уж плотничать, столярничать, печки класть — так у нас каждый умел, кто же станет кроме нас это делать. В каждой
А где научился, спрашивается, Петруха? Так жизнь нас учит, и нет других таких замечательных учителей. Да своим умом доходил, норму-то выполнять надо. Видел я однажды, как мужики избу подняли на рычагах, и не только подняли, передвинули еще. Был у нас в деревне мужичишка — замухрыжистый, а Цезарем звали. До сих пор не знаю, почему так звали, а какой он Цезарь — для смеху, может быть. Так он в какие-то времена избу построил не вровень с другими. Она как бы портила улицу, ломала стройность, ее и решили передвинуть. Собрались, значит, миром, человек десять васинских, колья затесали, и пошли домкратить кольями-то, приподымут, брус подкатят, а уж за другой угол снова подымут, и снова брус подкатят. А потом на катки ее, избу-то, и теми же рычагами стали двигать. А я, оголец, с голым пузом, хоть и мал был, а запомнил, вишь. Так-то в лесу потом вспомнил, какой рычаг помощник, коли другого нет.
Потом я в Горький махнул. Мы, считай, на границе Вятской и Горьковской областей расположены. Так мне прямая дорога была в Горький ехать. Вот там я закончил ПТУ, а когда в строительном техникуме на вечернем отделении лекции слушал, из них да еще из книжек узнал, что рычаг, мной изобретенный, есть основа всей строительной техники, посчитай со времен Вавилона. Я уж про свой Тадж-Махал не говорю. Все великие сооружения — от египетских пирамид до Александрийской колонны — поставлены при помощи моего рычага. Не обязательно кольев, разумеется. Я думаю, что у тезки моего, что ты упоминал, башня не без рычага поднималась. Но это к слову.
То же и с печкой, я их по окрестным деревням столько сложил. Любую мог — с плитой и лежанкой, русскую, таганок иль, скажем, как в бывшем барском доме голландку с изразцами, но это — очень редко. Ну, и касающиеся всего этого дела секреты знаю, как сделать, чтобы печь стонала, как затопят, или дымоход забивался... если хозяин, к примеру, жаден иль просто обманет после работы.
Однажды в городке на Урале показали мне двухэтажный каменный дом, в котором бы жить да жить, а никто не хочет и не может оставаться больше одной ночи. Будто ночью в комнатах всхлипы, да рыданья, да стон раздаются, и нервы у людей не выдерживают... Я-то сразу скумекал, что за мастера потрудились! В дом, конечно, не стал заходить, а снаружи осмотрел, красавец, а не дом, что твой Тадж-Махал, в нем еще поколений десять просуществовало бы. А в окнах, в самом деле, пустота, фанеркой зашито. Вот что может сделать мастер: построить дом и навсегда его обезлюдить. Тут, Петруха, есть над чем покумекать!
Я тогда постоял перед домом, все пытался этого мастера себе представить: за что же он, бедолага, людей-то наказал? Не только хозяина, а весь город, посчитай, этим домом там детишек пугают. Дай просто пустой дом на самом видном месте — само по себе тяжкое зрелище. Ах, сквознула, конечно же сквознула мыслишка: не попробовать ли того ловкого мастера перемастерить — найти давний секрет! То ли чугунок пустотелый в стене, то ли ртуть между кирпичами... Так ведь все одно стену развалить надо, а кто ж разрешит разваливать? У него небось где-то хозяин существует!