Городок
Шрифт:
Покидал Шохов неведомые ему Елганцы, как родное Васино оставлял в беде. Разве не понимал он, что еще год-два от силы, и не только Шоховы, но и другие покинут его деревню, будет она стоять такой же беззвучной, страшной как и эта. Не просто деревня, а его родина, его главное в жизни место. Ведь для кого-то и Елганцы были таким же местом?
Скоро Шохов уезжал.
С братьями простился, с матерью, с отцом. Делал вид что это прежде так случилось, что он не мог приехать, а теперь-то все по-другому и он скоро вернется опять... А про себя знал, чувствовал, что может и вовсе никогда не вернется. Так же, как и этот возврат был серединным водоразделом во всей его жизни, навроде какого-то итога. И в прошлой
А то, что будет новое, то еще ему неизвестно. Как-то еще сложится, как сбудется, хоть желания, решимости сложить все навсегда и по-человечески было в нем больше чем когда-либо. А чем же еще может быть жив человек, как не надеждой?
Оттого в пристрое дома, увидев круглый отпил старого бревна, изъятого при замене Мишкой, Шохов взял это черный распил с собой, пообещав себе мысленно, что он врежет его в первое бревно, которое поставит в основании своего будущего дома.
В своем желтом молоковозе Афоня довез брата до избушечки на краю Тужей, где размещалась автостанция. Здесь толпился народ, а автобуса не было, и никто не знал, будет ли он вообще. Афоня по-быстрому смотал на маслозавод, сдал молоко, вернулся, а Шохов все торчал на утоптанной площадке, заметный издалека в своей голубой синтетической куртке среди других пассажиров. Тогда Афоня снова сгонял на какую-то базу и договорился насчет попутки, но попутка должна пойти лишь к вечеру.
— Я еще подъеду,— сказал Афоня виновато.— Ну, а если что, ядри, так езжай. Давай попрощаемся на всякий случай.— И братья обнялись.
На автобус, проходной, удалось устроиться с трудом, и почти всю дорогу Шохов простоял между креслами, пока какой-то дядька с удочками не сошел и не освободил ему место.
Но все-таки приехал в Котельнич с запасом, успел взять билет на поезд и даже походить по городку. Купе Шохову досталось шумное, какие-то солдатики пили за столиком портвейн и закусывали свежими огурцами. Тут же налили и Шохову, назвав почему-то студентом, наверное из-за его голубой куртки, он отказался. Залез на вторую полку и пролежал до утра с открытыми глазами.
Он думал о маме, худенькой, такой засуеченной и, в общем-то, заброшенной, одинокой в собственном доме. Она будто отвыкла от обычных слов и начинала сразу плакать, как только сын к ней обращался. Но сама-то по мере сил старалась сделать ему получше, он это чувствовал. Оберегала его сон по утрам, стараясь ходить бесшумно, угомонивая его шумных не в меру братцев; в миску клала побольше, получше, а временами, когда она думала, что сын ее не видит, чуть стесняясь, на расстоянии рассматривала его. Видать, не пониманием, а чутьем дошла она до его беды. До нынешнего его состояния. Не умея помочь, старалась хоть как-нибудь украсить его краткий отпуск.
Жалел Шохов и отца, белого, растопыренного, как дикобраз все равно. Он засыпал прямо за столом, а проснувшись, виновато оглядывал всех голубыми слезящимися глазами.
Завидовал Шохов, пожалуй, только братьям своим. Они ведь жили там, где родились, рядом со своей землей. Конечно, они не походили на своих предков: на прадеда, на деда, даже на отца, потому что не пахали землю, да и огородом занимались кое-как, лишь бы росло. Но все-таки они, а не Шохов оказались устойчивее в этой жизни.
Здесь, в деревне, он понял это. Понял и другое: он, не найдя себя в другой стороне, как бы потерялся и на родной, он был здесь чужаком. Семя, занесенное на чужую почву, не про таких ли говаривали его деды: горе в чужой земле безъязыкому... А каково же в родной? И хотелось плакать, до того оказалось тяжким его открытие. Да ведь разучился и плакать с тех пор, как похоронил Мурашку, никто не видывал у него ни единой
Москва его немного расшевелила своей толкотней и многолюдьем. Он сразу же поехал на Рижский вокзал, купил билет в купированный вагон и, поглядев на часы, обнаружил, что у него в запасе остается часа три времени. В Красково ехать было поздно, да и окажись такая возможность, он все равно не поехал бы. Не хотел с его настроим встречаться с милой, но дотошной Розой Яковлевной, которая, конечно бы, исподволь, как умеют делать такие женщины, мелкими вопросами раскопала бы сразу его настроение и проницательно угадала то, что его волнует. Он побаивался ее вопросов, но еще больше побаивался своих ответов.
А вот Инне Петровне он позвонил. Почему, он и сам бы затруднился сказать. Его не пугала холодная расчетливость этой женщины, ее умение разговаривать так, будто она одна все знала о жизни. Уж точно она станет говорить сама и менее всего слушать собеседника. Но это его, как ни странно, устраивало.
Из автомата он набрал номер и, услышав знакомый, хорошо поставленный голос, напомнил, что звонит Григорий Шохов, тот самый...
— Гриша? — не спросила, а сказала Инна Петровна сразу, будто она только и делала, что ждала, когда он позвонит.— Почему же вы не заезжаете? Вы проездом, да? Куда? А когда ваш поезд? — И, выслушав, как все равно приказала: — Вот и хорошо, вы успеете попить чаю. Вы помните, где мы живем? Да, да, метро «Аэропортовская», направо за угол... Мы вас ждем.
Шохов помнил, конечно, их необычный нетиповой дом, со множеством машин у подъезда и с глазастой лифтершей у входа. Сейчас почему-то лифтерши не оказалось. Инна Петровна открыла дверь, все в том же халатике, в тапочках на босу ногу. Она произнесла обычное: «Раздевайтесь, проходите. Проходите на кухню, чай я уже поставила».
— Мы все решили,— сказала она, наливая Шохову чая из какого-то прозрачного чайника в такую же прозрачную чашку. Говорила она так, что ясно было, что действительно все было решено, а самому Шохову оставалось лишь выслушать да исполнить.
Инна Петровна пододвинула гостю коробку с шоколадными конфетами и продолжала:
— Мы решили, что вы остаетесь в Москве. Вас пока может взять в свою группу мой Костя, у него как раз запускается картина. Можно устроиться в павильоне, на декорациях. А мы с Розочкой в это время займемся вашей пропиской. Ну, как?
Шохов пожал плечами. Он не знал, что такое запускать картину и устраиваться в павильоне и как выглядит этот павильон. Но спрашивать не стал, показалось неудобным.
— Кстати,— произнесла Инна Петровна без улыбки. — Мы с Розочкой посмеялись вдосталь над моей оплошкой, как я вас приняла за шабашника... А ведь всем знакомым ваша работа очень понравилась. Конечно, их интересует, как вас можно поэксплуатировать... Понимаете?
У Инны Петровны была странная привычка разговаривать, глядя прямо в лицо. Шохов смущался от ее пристального взгляда. Но и смущаясь, он все время чувствовал, что ему хочется смотреть на нее.
Он вдруг сейчас разглядел, что нисколько эта женщина не старая, хоть и седая, седина даже шла к ее чистому, без единой морщинки лицу. Пожалуй, она была даже красива, таких красивых женщин Шохов раньше не видывал, это была особенная красота, холодная и неземная, как из мрамора все равно.
Женщины знают, когда они нравятся. Наверное, Инна Петровна тоже поняла, но ничем это не выразила. Может быть, чуть дольше задержала на нем свой взгляд и поинтересовалась: «О чем вы? О чем, Гриша, так серьезно задумались?» Но этого было достаточно, чтобы он смутился. К тому же, опустив глаза, он увидел прямо перед собой, очень близко, выглянувшие невинно из-под халатика коленки, белые с нежной кожей, совсем как у девочки.