Городской пейзаж
Шрифт:
А Ра распластанно лежала в светлой палате, куда ее отвезли после родов, и, закрыв глаза, слушала себя, опустошенную и непонятную самой себе, смутно сознавая, что громадная часть ее, если не вся она, находится теперь не здесь, где она лежала без движения, а где-то там, за белыми стенами, в неизвестном ей помещении, словно она находилась в состоянии физического разъятия на части, которые теперь никогда и никому не удастся соединить воедино. И ей было приятно сознавать это.
Потом рухнули на нее поздравления и подарки от друзей и родственников. Не остались, конечно, в долгу и сослуживцы Феди Луняшина, который работал к тому времени в институте
Стала приходить в гости и Раина мать, чувствуя себя скованно, как будто ее пускали в дом только из жалости, не разрешая приблизиться к младенцам, предупреждая, что она может явиться носительницей какой-нибудь заразы…
— Ну да, ну да, — соглашалась она и уходила на кухню, не совсем понимая, о какой заразе ее предупреждали. И лишь то обстоятельство, что дочь родила тройню, принуждало ее мириться и терпеть эту неволю.
Когда речь при ней заходила о жизни и о делах человеческих, она, словно не слушая никого, вставляла и свое суждение.
— Не стали бы водку пить, — говорила она с неожиданным азартом, — все бы пьяницы воскресли, стали бы толковыми человеками… — И умолкала, поджав губы.
Лишь одна Нина Николаевна, в алюминиево-светлом взоре которой всегда теплилась мудрая и несказанно нежная доброта, поддерживала ее, говоря тоже нечто неожиданное и не относящееся ни к чему:
— Я помню, картина была в старом учебнике истории, портрет — энергичное лицо Кромвеля, которое мне почему-то страшно нравилось. Я влюблена была в Кромвеля. Даже подруге своей призналась, а она вытаращила глазенки: ой, говорит, Ниночка, какая ты высокая натура! Так и сказала: «высокая натура»… Сейчас смешно вспоминать, а ведь действительно — были какие-то очень высокие идеалы… Я с вами совершенно согласна.
— Ну да, — говорила Раина мать. — Сейчас ведь мужчины как больные кошки, так бы и пристукнула! То из дома просится, мяучит, то обратно в дом пусти его, а то опять на улицу… Не знаешь, что и делать, как быть. До войны люди лучше были.
— Вы не огорчайтесь, — успокаивала ее Нина Николаевна, с участием разглядывая ее. — Вы всегда должны помнить, что затруднение — первая стадия чуда.
Она говорила это с такой доверительностью в голосе, что Раина мать, ничего не понимая, соглашалась с ней поневоле:
— Ну да, ну да… Это конечно. Я вот как поем, так почему-то икаю, как маленькая, а ему это не нравится…
С тех пор как Ра ушла из дома, мать приютила у себя мужчину, который казался полупьяным, даже если и не выпивал. Она жила с ним, но всем, кому не лень было слушать, жаловалась на него. Если же она начинала его самого ругать, он вставал перед ней и, вытянув руки по швам, пучился пьяными глазами, согласно кивая и повторяя всегда одно и то же: «Вот именно… Чего ты сказала? А-а… Вот именно». Кивал он так сильно и усердно, что голова его всякий раз доставала подбородком до груди, а глаза, казалось, теряли всякое соображение, блестя кукольно-стеклянными голубыми белками. Когда брань подходила к концу, он хлопал себя по заду рукой и, пытаясь развеселить свою хозяйку, выкрикивал, понукая себя: «Но, пошла, ейшти ее, каналья!» И становился похож на большую козу, даже цокающий по полу шаг у него был такой же коротенький,
— Ты, мам, не вздумай привести своего… этого… — говорила ей Ра, узнав о перемене в жизни матери.
— Ну да… Ну да, — отвечала та. — Позориться-то!
Дочь и не догадывалась, как неприятно было слышать это матери, которая в своем постояльце что-то такое приметила, что заставляло терпеть его рядом с собой и заботиться о нем, как о доброй скотинке. «Чем он хуже других? — думала она о нем с состраданием. — Сейчас все, которые чего-то умели, все пьют, потому что не ценят мастеров, платят не больше, чем бездельнику какому-нибудь. Всяк своей славой живет, а ему обидно».
Однажды, когда Ра с Феденькой пришли навестить мать, они увидели этого мужчину. Он стал молча подмигивать то ей, то Феде, как будто у него был тик. Матери не было дома, а он казался, как всегда, вполпьяна. Достал откуда-то из-под кровати, на которой сидел, самодельную стамеску, насаженную на рукоятку из желтой меди, расплющенную с тыла, и, щелкнув ногтем по стальному лезвию, с трудом сказал Феденьке:
— Два кола, — поведя рукой, словно отметая что-то от себя.
Феденька смущенно переспросил:
— Два кола? Что это значит?
— Полтора.
— Ничего не понимаю.
— Полтора рубля… Рубль с полтиной.
— Вы мне хотите продать?
— Вот именно, — ответил мастер, в знак согласия сильно махнув головой, точно кто-то дал ему подзатыльник.
Феденька переглянулся с хмурой женой, лицо ее выражало доселе неизвестную ему злобу, готовую вот-вот прорваться, и спросил у мастера:
— Это ваш инструмент? Вы им работаете?
— Вот именно… Сталь… такой нигде… Для себя делал.
— Разве можно продавать свой инструмент? Это последнее дело! — сказал Феденька, хмурясь, как и жена его. — Это преступление. Нельзя! Спрячьте сейчас же и никогда не делайте этого…
Тот послушно бросил стамеску, и она покатилась с грохотом по полу под кровать.
С тех пор Ра не навещала мать и с трудом терпела ее, если та приходила к ней, отсиживаясь на кухне истуканом. На лице ее играла робкая заносчивость обиженного противника, попавшего в неволю.
Но все это было потом, когда и Ра и Феденьке можно было отойти от детей, оставив их на попечение Пуши и Нины Николаевны. А в первые дни и недели, когда в доме трудно было сделать шаг, чтобы не наткнуться на что-то, не задеть головой сохнущие пеленки, когда ночи напролет приходилось поочередно дежурить над кроваткой, в которой лежали эти странные люди, начинавшие свою жизнь и принимавшиеся плакать именно тогда, когда бороться со сном не было никакой возможности, — в первые эти дни отчаяние охватывало молодых родителей и хорошее настроение долго еще не приходило к ним, бродившим по жизни, как во сне.
Феденька грустно шутил, приходя домой из института:
— Меня уносят домой на руках, как победителя, — имея в виду своих студенток, которые стали смотреть на своего любимого преподавателя как на чудо природы, словно у него была отличная ото всех других мужчин снасть и сноровка…
«А как же ваша жена кормит их? — спрашивала какая-нибудь милая насмешница, провожая его, полусонного, до метро. — Их же трое? По очереди, наверно?» Он смущался и отвечал, что кормит их не только жена, но и он сам тоже. «И вы их кормите?» — изумлялась добродушная остроумица. «Да, — отвечал он, — я тоже, из пузыречка», — не в силах как-нибудь отшутиться, поглядывая на нее с напускной укоризной.