Городской пейзаж
Шрифт:
— Считай, что они у тебя в кармане.
У Феденьки навернулись слезы, он обнял брата, уткнулся лицом в его шею и как будто уснул, обмякнув на нем. Когда он, хлюпая носом, пошел умываться в новую ванную, Ра тоже поцеловала Бориса в щеку, почувствовав губами слезы своего мужа.
— Благодетель наш, — сказала она, сияя, как ребенок спросонья. — Ты бы хоть Феденьку научил… Пуша меня понимает, — добавила она, взглядывая на Пушу, которая, казалось, была нежданно осчастливлена тем, что Борис широким жестом умилил брата до слез, хотя и знала, что Феденьке придется опять плакать.
…Взглянула на Пушу, уйдя от взгляда Бориса, увидев вдруг такую тяжелую тоску в его глазах, будто Борис терпел боль, скрывая ее из последних сил.
А Феденька с мокрым лицом, которое
— Нет, все-таки если бы я верил, я верил бы в праздного бога. Гениальный бог! Создал небо и землю, а людям сказал: живите как хотите — и с тех пор не вмешивается.
Никто не понял его. Не засмеялись, будто он неудачно сострил.
Борис сказал, нарушая неловкую паузу:
— Как это говорится?.. Пошли в магазин, а потом в кино? Или: как будем жить-то? Праздно?
Эта блажь началась у Феденьки летом в жаркий июльский день, когда он был в отпуске и жил на даче, которую они сняли в тридцати километрах от Москвы. Он хорошо отоспался здесь и через неделю почувствовал тягу к изучению окрестностей. Вышел однажды в жаркий день из садика, в котором стоял маленький летний дом, и пошел по асфальтированной дороге в ту сторону, где он еще ни разу не бывал, — в сторону шоссе.
Тут в округе все было исхожено, все перелески, все поляны и лужайки светлели тропинками, исполосованными прозрачными тенями берез. Отовсюду доносились шумы автомобилей или рев взлетающих, рвущих небо самолетов, к которым Луняшин быстро привык и перестал их замечать. Если, например, они прогуливались по лесу, а Ра что-нибудь рассказывала мужу, наступали вдруг моменты, когда Феденька переставал слышать ее слова, как будто радиоволна уносила их в эфирные шумы, — это значило, что в аэропорту стартовал самолет или над головами у них пролетали, выпустив шасси, очередной «Ту» или «Ил», рева которых они не слышали, любуясь стремительным и словно бы бесшумным гигантом, проваливающимся за бугор, где и был аэропорт.
И вообще здесь Феденьке очень нравилось. Лощина, где протекал небольшой ручей, пестрела цветами; над лощиной темнела кирпичная церковь, равняясь куполами с облачно-далекими, синеватыми силуэтами деревьев; мачты высоковольтных проводов несли над лощиной поблескивающие, провисшие от жары провода; шоссе, уходящее под уклон, резиново-клейко пело автомобильными шинами; дубы и березы мощно высились над этой лощиной, кончаясь на опушке леса. И над всем раздольем в реве и грохоте двигателей затемняли то и дело небо взлетающие и садящиеся самолеты. Особенно хорошо тут бывало в сумерках, когда над лощиной розовел туман, вобравший в себя цвет заката; когда за туманом мутно светились фары проносящихся по шоссе автомашин, а над туманом серыми призраками, как вечерние облака, кучились древоподобные купола среди куполообразных деревьев; когда самолеты казались синими и бесшумными, очень большими летающими сооружениями иных миров, а мачты с проводами — небесно высокими, ажурными башнями; когда в тумане на сырых берегах невидимого ручья трещал одинокий коростель, а над лесом бледно светился газовым огнем голубоватый месяц.
Это смешение патриархальной тишины с индустриальным шумом особенно волновало Луняшиных, которые могли выходить в этот час к лощине и любоваться всем, что они могли видеть и слышать.
Если ветер дул со стороны аэропорта, в свежем воздухе пахло коммунальной кухней далеких времен, когда Луняшиных не было на свете, а в Москве еще не было газа и люди готовили на примусах и керосинках. Но они быстро привыкли к этому запаху, тем более что в запущенном садике, где стоял под дубом бревенчатый их дом, арендуемый на лето, цвели белые флоксы, жасмин и множество всевозможных трав, которые все вместе заглушали любую постороннюю вонь, наполняя комнаты ароматом прохладной росы, жемчужными шариками поблескивающей на лепестках и листьях.
В этот день Луняшин ушел так далеко, что и не представлял уже, где находится. Старый лес был тих и мрачен. Вечные тени на дне зеленого ущелья, где Луняшин остановился в раздумье, рассекались
Феденька не тревожился: здесь легко было ориентироваться по шуму аэропорта или шоссе. Он выбрал направление на ближайший от него шум, рассчитывая выйти на дорогу, но ошибся и вышел на другое шоссе, к тому его месту, где строилась эстакада через железную дорогу и бесчисленные машины делали объезд по железобетонному настилу, грохоча отработанными газами, трясясь и раскачиваясь на неровностях серых плит, в пыли, жаре и шуме затора. Колеса грузовиков, змеино струясь протекторами, высились рядом с легкими «Жигулями», медленно едущими навстречу, машины злобно шипели пневматическими тормозами, бряцали трясущимся железом, газовали в нетерпеливом стремлении вырваться на просторную ленту шоссе, сигналили, рычали, повизгивали тормозными колодками…
Бетонные стены какого-то завода подпирали путь объезда: железная дорога была местного значения, рельсы ее выходили из-под ворот завода, зеленея пыльной травой. Всё вокруг — все домики, постройки, заборы — всё это как будто выгорело, выцвело, покрылось серым пеплом. Вез люди как будто исчезли куда-то, и одна лишь техника властвовала над миром, с грохотом, воем и скрежетом покоряя его, распластанного под колесами, под железом, под асфальтом и бетоном…
И вдруг Феденька услышал в этом безжизненном торжестве металла живой голос, молящий о пощаде, — то был жалобный лай собачки. Беленькая с рыжими пятнами и пушистыми ушами, она неловко сидела посреди перегруженного пути объезда, подвернув зад и распластав на бетоне задние ноги, вытянулась вся, опершись на передние лапы, и, неподвижная, лаяла на машины, которые то скрывали ее от Луняшина, то вновь открывали… Он увидел ее черные глаза, блестевшие предсмертной мукой и страхом, розовую ленточку языка, и ему показалось, что собака именно его просит о помощи, о сострадании. Не помня себя, он кинулся к ней, размахивая руками и крича на людей, сидевших за рулем, уперся в горячий радиатор тормозящей перед ним машины, услышал ругань шофера, нагнулся к собачке, подхватил ее на руки, почувствовав острую боль неожиданного укуса, увидел под ногами серебрящийся диск какого-то раздавленного железа, схватил и его и, не обращая уже внимания на брань, крики, сигналы остановленных им машин — этих современных, оживших, материализованных кентавров, с колотящимся сердцем вышел из ада.
Ему потом и самому не верилось и делалось страшно, когда он вспоминал о своем рывке в это металлическое пекло, откуда он вытащил укусившую его собачонку, которую они с доброй Ра назвали Мухой.
Металлический диск, машинально поднятый Луняшиным с дороги, имел удивительные формы: натертые до жаркого блеска выпуклости его, по которым проехала не одна сотня тяжелых машин, напоминали то ли щеки, то ли уши какого-то живого существа; грязные поднутрения, прихотливо изгибающиеся по всей плоскости круга, сглаженные трещины, странная игра всех этих случайных линий — все это вместе рисовало трудно понимаемое, но загадочное изображение чего-то такого, что можно было принять с помощью воображения и за стилизованный портрет, и за диковинный плод чьей-то фантазии. Во всяком случае, это нечто приковывало к себе внимание и заставляло задуматься о чем-то туманно-неясном, найти в этом круге такую линию или выпуклость, которые вдруг могли что-то сказать своим изгибом или застывшим движением, что-то разбудить в душе и напустить на нее романтический дымок. А поблескивающая металлическая дужка, за которую Федя Луняшин подвесил на стену этот диск, была тоже похожа на некую отнюдь не случайную деталь художественного воображения, напоминая иной раз ореол, сияющий металлом над искусно отчеканенным бредом фантазера.