Городской пейзаж
Шрифт:
— Нет, Саня! Ты не на гитаре играешь! Это что-то другое. Баскетбол! Это как на тренировке, черт побери, мастеров спорта. Много мячей, а гиганты кладут их в корзину… Мячи, как дрессированные звери, послушно сыплются в корзину, проскакивая туда, проталкивают друг дружку в сетку, подпрыгивают на ободе, но тоже проваливаются… Это ты не на гитаре играешь, ты гигант. Живешь тут, как Квазимодо Собора Парижской богоматери, черт побери, в темноте живешь, а, как летучая мышь, кожей чувствуешь, где какая струна или клавиша… Ах, Саня, Саня! Не знаешь ты себе цены!
— Да, я играю чудовищно
Борис, хоть и продолжал восторгаться игрой, но не слушал игры, потому что все время говорил, мешая Сане и Ра.
— Ты, Раенька, не смотри, что у него тут хламу всякого полно, — говорил он в слезливой развязности. — Он живет, как этот самый… как джигит, у которого конь — ветер, сабля в серебре, а сам в лохмотьях… Это стиль… Ты думаешь, он не смог бы все это отделать под орех?
— Я ничего не думаю…
— Сейчас ведь как… сейчас есть бригады: художники, архитекторы, мастера… Специалисты высшей квалификации. Их позови и скажи: мне нужна спальня из карельской березы в стиле… Людовика времен упадка, гостиная в стиле средневековья, а кухня в стиле американского штата, например, Калифорнии или какого-нибудь Огайо восемьдесят второго года, они тебе скажут: пожалуйста. Все упирается в сбережения. Это тебе не какой-нибудь дядя Вася с перцовкой в кармане. Они тебе смету принесут, все учтут и все отметят. Любой материал — пожалуйста. Все зависит от твоих сбережений… Саня мог бы, конечно, но не хочет.
— Это за пределами нашей власти, — отозвался Саня и отложил гитару на просиженный матрац, служивший диваном. — С ними не скаркаешься… Дорого!
— Неправильно говоришь! Не дорого! А много денег стоит. Надо говорить: много денег стоит или мало денег стоит. Выброси к чертям собачьим эти «дорого», «дешево»! Дорого — значит не для тебя, а дешево — значит плохо. Надо покупать только отличные вещи. Иногда они стоят много денег, а иногда мало. Понял разницу?
Борис говорил это с нарочитой назидательностью, явно адресуя свои наставления не Сане, который с усмешкой смотрел на него, а Ра, сидевшей за облупившимся столом все в той же царственной позе, держа спину прямо, а голову высоко.
Она не узнавала Бориса, но, уверенная в себе, с любопытством ждала, что будет дальше, поглядывая на пигмеев с высоты своего превосходства. Она и на себя тоже смотрела, но смотрела как бы глазами этих двух мужчин и хорошо понимала, что нравится им.
— Как ты сказал? — воскликнул вдруг Борис с той луняшинской непоследовательностью, какая была свойственна обоим братьям.
— Я молчу, — ответил Саня, поглаживая бородку.
— Нет, ты только что сказал, когда об этих мастерах, ты сказал, что с ними что?
Ра засмеялась, увидев напряженный взгляд Бориса, и сказала:
— С ними не скаркаешься.
— Молодец! Это хорошо сказано. Не скаркаешься. Черт побери, жалко, на улице дождик. У Сани — сад, две яблони. Предлагал меняться — не хочет. А впрочем, я тоже не хочу. Снесут рано или поздно и выселят на глину. На террасе устраивал бы чаепитие… А у тебя даже самовара нет! Не скаркаешься, — повторил Борис, уходя взглядом в потемки своей постоянной какой-то думы, которая
— Лучше такси.
— Закажешь?
Когда Саня ушел, Борис обмяк и с мычанием, с невразумительным бормотанием потянулся к Рае… Лицо его покраснело и опухло, руки, которыми он взял ее руки, были горячие и слабые, на лице, увязнув в опухлости щек и глаз, мялась какая-то натуженная ухмылка.
— Раенька, — бредово говорил он, громыхая по полу стулом и пододвигаясь к ней. — Раенька, не сердись… Я знаю, все знаю… Я подлец. Но не сердись. Я когда увидел тебя, я понял, что пришел конец… Я совсем с ума сошел! Я дотрагиваюсь до тебя и… не знаю… меня бьет озноб… Скажи, что делать? Если ты сейчас не поцелуешь меня… Нет! Не то! Ты мне оставь надежду… Скажи. Можно тебя поцеловать? Тот поцелуй… тот, на лестнице… я смакую, как сон, помню каждой клеточкой…
Ра, отпрянув, смотрела на Бориса, кося глазом, как смотрят на пчелу, вьющуюся около лица: испуг перемешался с агрессией во взгляде, но любопытство смягчало эти чувства, отразившиеся на ее лице. Она ничего не могла поделать с собой, точно видела перед собой голодного человека, которого надо было обязательно накормить.
— Ну что ты, — шепотом сказала она, торопливо коснувшись ладонью его щеки, — что ты… Успокойся.
— Не могу, Раенька! — взмолился Борис, понимая, что бессилен остановиться, но бессилен и предпринять что-то решительное. — Я падаю. Это один диспетчер из аэропорта рассказывал… В эфире услышал на дежурстве… Неизвестный летчик спокойным голосом… Ах, Раинька! В эфире голос: «Борт такой-то, падаю. Борт такой-то, падаю… Падаю». И все. Вот и я сейчас тот летчик, а ты диспетчер. Ты ничем не можешь мне помочь, а я посылаю в эфир это печальное слово: падаю. И все! Ты услышала, а я упал. Ты не можешь меня спасти. Даже если всю себя по капельке отдашь мне, все равно это будет мое падение. Прости.
Он, поднявшись над ней, хотел обнять ее, но лишь неуклюже зацепился руками за плечи, потянулся, ища ее губы, но она резко отвернулась, ойкнув ему в ухо, и тоже поднялась…
— Хватит, — сказала она строго и вдруг засмеялась, испугавшись своей строгости и той силы, какую ощутила в себе. — Хватит, Боренька… Хорошенького понемножку.
Он осклабился в улыбке, подбирая под ремень выпроставшуюся из брюк рубашку, и сказал с глупейшим выражением на лице:
— Поговорка такая: брюхо не лукошко, под лавку не сунешь. Очень точно.
— Вот именно, — опять строго сказала Ра.
Борис чувствовал себя так, как если бы протянул руку для пожатия, здороваясь с человеком, но тот руки не подал. Протянутая рука повисла в воздухе, и Борис не знал теперь, что с ней делать, с этой поторопившейся, проклятой ласковой рукой, как теперь ее убрать, как вернуть на место, будто она стала чужой и не слушалась его.
В этот вечер Ра взяла такси, не дожидаясь заказного, и, истратив семь рублей, вернулась на дачу. Было поздно, когда машина въехала на лесной проселок. Шел дождь, врезаясь светящимися иглами в туманные лучи фар. Шофер был молодой и рассказывал в дороге анекдоты.