Горстка людей(Роман об утраченной России)
Шрифт:
— Шато-икем.
Дворецкий Костя и несколько горничных по-прежнему служили в господском доме. Глядя, как они спокойно и ловко управляются по дому, можно было подумать, будто воцарившийся повсюду хаос не коснулся Байгоры. Миша видел то, что хотел видеть, и радовался, что поместье осталось таким же, как во времена его детства. У Адички не хватило духу сказать ему все как есть. Он многое смягчил в своих рассказах, кое о чем и вовсе умолчал. Завтра брату снова на фронт, к чему тревожить его понапрасну?
За обедом Миша заразил своим весельем Наталию. Они наперебой рассказывали забавные
Но после обеда, в маленькой малиновой гостиной, настроение разом переменилось.
Миша откупорил третью бутылку шато-икема и ждал, чтобы драгоценное вино проветрилось. Он неотрывно смотрел в одну точку над камином из розового мрамора и молчал, словно в каком-то столбняке, а на вопросы Адички и Наталии отвечал односложно и невпопад. Тогда Наталия привычно взялась за «Принцессу Клевскую», а Адичка погрузился в какой-то труд по ботанике. И тут Миша заговорил.
Лишенным всякого выражения голосом он рассказывал об ужасах войны, в которой он не понимал больше, за что воюет; о мятежах, все чаще вспыхивающих в гарнизонах и почти неизбежно заканчивающихся убийствами офицеров. Затем он рассказал о том, что ему пришлось пережить на Западном фронте в те самые дни, когда хоронили Игоря:
— Шестнадцать дней Вторая стрелковая дивизия сражалась не на жизнь, а на смерть… Шестнадцать дней под адский грохот немецких пушек… Их огонь стирал с лица земли целые траншеи… Почти все мои солдаты погибли на моих глазах. Мы не отстреливались, потому что отстреливаться было нечем… Наши войска, выбившиеся из сил, голодные, атаку за атакой отражали штыками… Два полка были уничтожены одним только артиллерийским огнем… Шестнадцать дней продолжался этот ад.
Мишин голос слабел и под конец стал почти неслышным. Но Наталия и Адичка не решались перебить его просьбой говорить погромче. С болью в сердце они читали на измученном лице Миши рассказ об ужасах, которые даже в Байгоре, в счастливой обители детства, он не мог забыть.
Впервые в жизни увидев в отчаянии того, кто до сих пор в его глазах был ребенком, братишкой, Адичка был потрясен. Он вскочил с кресла и обнял Мишу. Стиснул пылко, по-мужски, почти грубо. И тогда Миша разрыдался. Бурные, судорожные рыдания душили его, перемежаясь торопливыми, бессвязными словами. Что-то об Игоре, нелепо погибшем от шальной пули; о сельской церкви, которую осквернила озверевшая солдатня, и никому не было до этого дела, а он даже не сумел их остановить; о стайках голодных и босых сирот, бродивших по окраинам города, — никогда ему не забыть их молящих глаз; о друзьях и боевых товарищах, погибших, раненых, лишившихся рук или ног; он перечислял имена и фамилии, будто хотел, чтобы Адичка и Наталия навсегда запечатлели их в своей памяти.
Мало-помалу рыдания стихли, слезы иссякли, и братья разжали объятия. Миша отвернулся, утирая лицо полой рубашки. Ослабев от выпитого вина и переживаний, он двигался неуклюже, как медведь. Наталия, глубоко потрясенная его рассказом, протянула ему свой носовой платок. Миша с любопытством повертел в руках крошечный кусочек батиста с вышитыми на нем инициалами и вернул невестке.
— Маловат, мне бы сейчас скатерку, — улыбнулся он и глянул на бутылку шато-икема и три бокала, которые дворецкий поставил на столик у камина. — Выпьем за то, что жизнь продолжается, что наши дети подрастают, за то, что эта война когда-нибудь кончится. Мы выпьем до дна, потом я принесу еще бутылку, а ты, Натали, сядешь за рояль. Только не вздумай играть своих любимых Шопена, Бетховена и Баха, уж слишком они торжественны на мой вкус. Хочется чего-нибудь русского, душещипательного, вот хотя бы «Отцвели хризантемы».
И он затянул зычным голосом:
Отцвели уж давно хризантемы в саду, Но любовь все живет в моем сердце больном…— Совсем не тот мотив! — запротестовала Наталия, сев за рояль. — Ты поешь совершенно фальшиво!
— Не важно, играй! Последняя ночь моего отпуска будет русской — или никакой! А потом, когда рассветет, я вам спою то, что мы поем в окопах для поднятия боевого духа. Есть одна песня, революционная, но замечательная, я знаю ее наизусть. «Интернационал» — так они ее называют.
19 июня 1917
Повсюду беспорядки. У меня в поместье обстановка тоже скверная. Собираюсь попросить официально взять Байгору под военный надзор.
20 июня 1917
Воринка, съезд помещиков. Затем Галич. Заседание комиссариата, совета солдатских депутатов, аграрного и продовольственного комитетов по вопросу охраны Байгоры. Мою просьбу удовлетворили с легкостью. Байгора — одно из крупнейших поместий России, так что они не меньше меня заинтересованы в ее защите.
22 июня 1917
Уполномоченные четырех комитетов из Галича явились наводить порядок в Байгоре; они обнаружили толпу женщин и детей, разорявших мои фруктовые сады. Вечером — самум, буря, молнии и тучи пыли. Натали нервничает, но винит во всем грозу, «которая нависла и никак не разразится». Я подозреваю, что она кривит душой, чтобы не тревожить меня.
24 июня 1917
Визит полковника Водзвикова, прибывшего по поручению комиссара в главное управление конных заводов. Он заверил меня, что наши лошади остаются одними из лучших в России. При мысли о том, что их надо продать, у меня сердце кровью обливается. Однако придется.
28 июня 1917
С тех пор как солдаты охраняют усадьбу, спокойствие в Байгоре мало-помалу восстанавливается. Если так пойдет и дальше, жатву начнем вовремя. В больнице — новые раненые с фронта. Крестил внука Никиты, моего отставного квартирмейстера, социалиста из первых, которого Натали еще несколько месяцев назад защищала от каких-то глупых придирок полиции. Перевел скотину полностью на подножный корм.
1 июля 1917
Крестьяне опять подсыпают отраву в корма. Прислуга, напротив, успокоилась: никаких забастовок, все работают.