Горячий осколок
Шрифт:
Сляднев коротко рассказал о казнённых и вышел из павильона, поманив за собой Якушина. Как только за ними захлопнулась дверь, Курочкин достал из прикреплённого к брючному ремню чехольника ножик с наборной рукояткой из алюминия и плексигласа и аккуратно разрезал сало на четыре части. Одну — с нежно-розовыми пластинками мяса — взял себе, принялся быстро жевать.
— Горазд ты на готовенькое, Павел, — сказал Карнаухов. — Почему на четверых поделил? А лейтенант? И немцу надо.
— Взводный у начальства подхарчится, а фрицу — шиш.
— А ну — режь на всех!
За дверьми павильона Сляднев
— Слушай, Лёша, поглядел я на убитых танкистов, и сердце зашлось. Три года воюю, всего навидался, а не могу ихнего изуверства понять, нелюди, они, что ли?
— И я, Василий, об этом думаю.
— Так вот, давай с Бюрке поговорим, узнаем, что за человек.
— Ладно, — согласился Якушин. — Ты спрашивай, я, как сумею, буду переводить.
Они вернулись в помещение. Сляднев прихватил два пружинных сиденья с полуторок, бросил на пол.
— Садитесь, в ногах правды нет. Побеседуем.
Они оказались друг против друга: Сляднев на продавленном автомобильном сиденье, немец — на своём меховом ранце. Карнаухов лежал, опершись на локоть. Курочкин стоял у приоткрытых дверей, чтобы видеть машины.
— Ты не спрашивай, в каком он полку служил, об этом уже дознались, — сказал Якушину Василий. — Ты вот что спроси: семья у него есть? Ну мать, отец, сестры, братья…
Алексей перевёл.
— Я имею мать, двух сестёр и одного брата, — ответил Бюрке, глядя на Сляднева. Очевидно, он понял, кто сейчас главный. Отвечал он в том же старательно-правильном школьном тоне, в каком спрашивал Якушин? «Хабен зи…» — «Ихь хабе…»
— А где отец? Погиб на фронте?
— Нет. Мой отец скончался от болезни и голода в 1924 году.
— Разжалобить хочет, — вставил Курочкин.
— Может, и правду говорит, — возразил Якушин. — В двадцатые годы в Германии были кризис и безработица.
— А мать у него кто?
— Моя мать служит в гараже у господина Мюллера.
— Кем служит?
— Убирает она, уборщица, в общем, — перевёл Алексей.
— Не буржуи. А сестры, братья ихние?
— Моя старшая сестра Ирмгард находится на сельскохозяйственных работах, мой брат Отто был часовым мастером, вернулся с фронта без руки. Не знаю, сможет ли он работать…
— Люди как люди, — задумчиво проговорил Сляднев. — Ты спроси, где действовала его часть.
— Наш артиллерийский полк, — доложил немец, — двигался по маршруту: Львов, Винница, Одесса, Ростов… Здесь он принимал участие в боевых действиях. Затем проследовал на Кавказ…
«Проследовал» — так и сказал Якушин, гордясь точным переводом.
— На Кавказ? — встрепенулся Сляднев.
— Да, Кавказ.
— Гляди, пожалуйста, земляка встретил, — вставил Курочкин.
Сляднев оставался серьёзным и пристально глядел на немца.
— Где бывали на Кавказе?
— Мы часто переезжали, не помню.
— Пусть вспомнит.
— Город Краснодар, — напрягся немец. — Усь… Усь-Лабянск…
— Стало быть, в Усть-Лабинскую наведывались, — Сляднев тяжело дышал. — А на хуторе Чурилин не бывали?
— Были вы в маленькой деревне Чурилин?-перевёл Якушин, внутренне напрягаясь, передавая скрытое ожидание Сляднева.
— Нет… Точно сказать не могу…
— Эх, Бюрке… — выдохнул Василий. — Скажи ему, Алёша, что были там фашисты,
Якушин с трудом перевёл сказанное Слядневым, его, как и Василия, била нервная дрожь.
Клаус Бюрке вскочил со своего ранца. Он стоял бледный, с отвисшей острой челюстью. Дрожащими руками прикрывал лицо и грудь. Губы, как молитву, шептали:
— Я возил, я не стрелял… Это фюрер, эсэс…
— Что он говорит? — спросил Карнаухов.
— Говорит, что только водил машину и никого не убил… Во всём, мол, Гитлер виноват и эсэсовцы…
— Ну это ещё бабушка надвое сказала. Гитлер — конечно. Ну а они-то, немцы, куда глядели… Но ты перескажи, что мы его не тронем, у нас этого в заводе нет. Мы же не фашисты, а русские, советские люди. Выясним, кто прав, кто виноват, на то у нас закон есть и совесть.
Сляднев все не мог успокоиться. Он мерил и мерил шагами павильон.
Вскоре пришёл Бутузов. Прожёвывая сало с хлебом и аппетитно причмокивая, сказал:
— Будем отдыхать. Сменяться у машин через два часа..Под утро — отбой-поход.
10
На фронте спят, когда возможно. Усталые засыпают после пешего марша, растянувшись вповалку на полу, на земле, на снегу, на дне окопа, когда утихнет бой, а случается — даже в бою меж перестрелками. Дремлют у лафетов, положив под голову на холодный металл шапку или пилотку; у самолётов на траве аэродрома, когда не дают взлёта; на нагретых, как лежанка русской печки, жалюзи танка. Везде, где только возможно и даже как будто нельзя.
Сон — вторая жизнь. Как ещё иначе увидишь свою улицу, мать и отца, повстречаешься с женой или невестой! Иным везёт — и они смотрят эти фильмы во сне по многу раз и не перестают надеяться, что увидят ещё и ещё.
Фронтовой сон — особый, нигде не бывает он таким насторожённым и чутким. Прикрывшись шинелью, запрятав в неё голову, дышишь душным теплом, погружаешься в желанное, сладостное забытьё в ожидании родных картин, а какой-то нерв, какая-то мозговая извилина бодрствует. У тебя словно два естества: одно — в покое и счастье, другое — в тревоге. Не сразу научились солдаты так спать, но прошло время, и вот почти каждый дремлет вполглаза. И сколько раз прямо ото сна, поднятые командой или грохотом выстрелов, люди бросались в люки танков, прыгали в кабины самолётов, перебрасывали отяжелевшие тела через брустверы окопов.
На третью неделю пути Алексей Якушин ничего в жизни так не хотел, как уснуть, ну хотя бы задремать ненадолго.
Автовзвод был в глубоком танковом рейде, в отрыве от шагавших где-то далеко позади пехотных частей. Впереди фыркали «тридцатьчетверки», они держались кучно, шли на установленных дистанциях, и, если бы не короткие перестрелки, могло показаться, что совершают учебный поход.
Сизая, дымчатая муть висела над дорогой, и это было хорошо: от колонны отцепились «мессеры», «фокке-вульфы» и трижды проклятый соглядатай — вездесущая «рама».