Господа Обносковы
Шрифт:
— Ну, голубка, и родные-то все твои — один я, — заметил отец.
— А Павел? — воскликнула девушка почти с негодованием на отца за то, что он забыл эту личность. — Ты не считаешь Павла родным?.. Но ведь я и за него, как за тебя, готова умереть, — да, да, умереть готова! — воскликнула она, и ее лицо снова запылало румянцем.
— Ну, конечно, конечно, добрая заступница! Ты знаешь, что я и сержусь на него, браню его, а не могу не любить его… Он мой приемный сын, твой брат… Я сам, может быть, менее любил бы тебя, если б ты не чувствовала привязанности к такому близкому нам обоим человеку… Жить вместе долгие годы, жить не разлучаясь, и не любить человека могут только черствые, недостойные уважения сердца… Ты, моя ласточка, не такова!..
Груня молчала и не начинала прерванного разговора об Обноскове. Отец вздохнул, видя ее потупленное, грустное лицо.
— Впрочем, голубка, ты не печалься, — заговорил он. — Я тебе не навязываю мужа насильно… Сохрани меня бог!.. Не выходи за Алексея, не выходи ни за кого, если не хочешь. Ты знаешь, ты мне не в тягость. Я не расстался бы с тобой, если бы ты и замуж вышла. Мы виделись бы каждый день… Да, да, непременно каждый день… Мы вместе бы нянчили детей, вместе бы радовались на их игры… Но не хочешь идти замуж, —
Груня молчала, опустив голову на грудь. По ее щекам струились одинокие слезинки.
— Ради бога, не печалься, — утешал ее опять отец, не замечая, что надрывал ей сердце. — Я не ропщу. Я спокоен. Видишь, я спокоен. Авось еще проживу, авось еще не скоро покину тебя. Ведь собственно обо мне и заботиться нечего. Моя жизнь прожита. Страшно мне только за тебя, как ты останешься одна после моей смерти никому не нужною девушкой!.. Ведь у тебя почти никого и знакомых-то нет… Да, надо тебе сближаться со светом, надо выезжать, рассеиваться… После будет поздно заводить знакомства, а без знакомых жить нельзя девушке-сироте.
— Папа, если бы я вышла за Алексея, — ты был бы счастлив? — задумчиво спросила дочь каким-то надорванным голосом.
— Дитя мое, зачем ты спрашиваешь? Я только тогда был бы счастлив, когда ты была бы счастлива…
— Ну, а ты думаешь, что я была бы счастлива с ним?
— Дитя мое, если ты его не любишь, то, разумеется, ты не будешь с ним счастлива… Но я вообще говорю о замужестве.
— Я еще никого не люблю из посторонних мужчин…
— Ну, значит, и оставим этот разговор, и оставим, будто его не было, — тяжело вздохнул отец.
Непривычное волнение утомило старика, и он ослабел. В его обрюзгшем лице было заметно какое-то болезненное выражение усталости. Это не ускользнуло от внимания дочери. Она поцеловала отца на прощанье перед сном. Ей показалось, что его поцелуй был холоден, — только показалось, но уже одно это могло доставить этому странному ребенку несколько часов бессонницы. Уединенная жизнь, ненормальное воспитание успели расстроить ее нервы и развить воображение. Кряжов же прошел в свой кабинет и заходил из угла в угол. Вспомнились ему светлые годы детства дочери. Вспоминалась кроткая фигура Алексея Обноскова и тут же промелькнули лица разных виденных им молодых хлыщей и фатов. Начались размышления о том, кто может скорее составить счастие его дочери, — эти ли блестящие, но пустые господа, или скромный, усидчивый, трудолюбивый домосед Обносков? Показалось старику, что этот человек напоминает его самого, Кряжова. И вот пошли думы о том, был ли он сам хорошим мужем. Совесть не подсказывала и не могла подсказать в этом случае ни одного упрека, напротив того, перед стариком ожила картина смерти его жены и послышались ему снова последние слова этой женщины: «Ты был счастием моей жизни!» Незабвенные, дорогие слова. Их повторила бы, может быть, и Груня, если бы она была женою Обноскова. Ведь и Груня любит только семейное затишье, ведь и она не будет счастлива с мужем-модником, гулякой, бальной куклой. А только таких мужей можно найти на всяком перекрестке. Обносковы редки… Так думал старик. Часы били двенадцать, час, два, три, шесть, а он все ходил и ходил по комнате. Наконец, он на что-то решился и сел писать отказ Обноскову. Взял бумагу, обмакнул перо в чернила и остановился…
— Бедный наш молодой друг, за что я тебя-то обижу резким отказом? — почти со слезами на глазах вздохнул старик. — Нет, подожду, подготовлю тебя к горькой новости… и если бы ты хоть меньше любил ее, меньше бы думал о ней! Все было бы легче… Эх, молодость, сколько ты горя приносишь и себе, и другим!..
И Кряжов стал писать Обноскову, что он еще не говорил дочери о его предложении, что он не хочет вдруг превратить ее из ребенка в невесту, что он ее подготовит к этой новости, что, может быть, и будет успех, хотя он, Кряжов, и не может ничего утверждать наверное, даже и предположений не решается делать, чтобы не обмануться, так как ведь все может случиться, все, — даже отказ… А день, между тем, занялся. Старик вечно проводил дни в спокойном сиденьи за книгами, а эту ночь он не спал и проходил в тревоге по комнате. Это отразилось на его физиономии. Дочь чуть не вскрикнула, увидав его обвисшее, тусклое лицо.
«Это начало смерти!» — промелькнуло в ее до болезненности впечатлительном уме, и орять ей вспомнились роковые слова отца; «Это мне на десять лет жизни прибавило бы».
От внимания отца тоже не ускользнуло, что дочь встревожена, и он удвоил свою нежность к ней. В этой нежности был какой-то грустный оттенок; казалось, старик спешил наглядеться в последние минуты жизни на свое обожаемое дитя. И вид старика-отца, и его ласки отозвались острою болью в сердце Груни. Она поспешила уйти в свою комнату, чтобы обдумать, обсудить все. Занятия отца шли плохо, и он раза три проходил по комнатам, надеясь встретить дочь. Но она не выходила из своей комнаты. Ему начало казаться, что Груня сердится и имеет право сердиться на него. Настал час обеда. Отец и дочь встретились в столовой.
— Маточка, ты не сердись на меня, — ласково и почти боязливо промолвил отец. — Забудь весь наш разговор и будем жить по-старому…
«А! значит, он все об этом думает!» — мелькнуло в голове дочери.
— Папа, папа, дай мне время подумать! — воскликнула она и расплакалась не на шутку.
— Полно, дитя, милая, — уговаривал отец, а у самого радостно билось сердце от обещания дочери «подумать» о замужестве.
Это слово подавало надежду.
С этого дня вопрос был почти решен: отец свободно хвалил Обноскова, чтобы задобрить в его пользу дочь и достигнуть исполнения взлелеянного им плана; дочь сознавала необходимость жертвы и даже уверяла себя, что она ничем не жертвует, так как Обносков ей не гадок, а, напротив того, милее всех, решительно всех остальных посторонних мужчин, в число которых не входили только ее отец да Павел Панютин. Действительно, лучшей партии было трудно найти. Выходя замуж за Обноскова, Груня могла быть уверена, что ее прежний образ жизни не изменится. Будет в доме
Такое просто сложившееся существо, как Груню, понимали все и звали ее птичкой-певуньей, невинным ребенком, мягким воском. Но никому и в голову не приходило, что если птичка поет, то она хочет, чтобы и все пело вокруг нее, чтобы и солнце светило над нею, чтобы и цветы цвели во всем мире; никто не думал, что невинный ребенок не вынесет без волнения чужих слез, хотя бы их проливал злодей, и скажет: «Надо помочь этому человеку: он плачет, значит, он несчастный». Никто не угадывал, что мягкий воск может отвердеть среди холодности и примет какую угодно форму под влиянием различных давлений со стороны…
К концу недели, решившей участь Груни, Кряжов повеселел: Груня дала свое согласие на предложение Обноскова… Настала суббота. Вечером пришел из гимназии Панютин. Они пили чай в столовой. Кряжов был весел, шутил, Груня, по большей части, молчала. Настала наконец пора идти спать.
— Останься здесь, — шепнула Груня Панютину.
Кряжов простился с «детьми» и ушел в свой кабинет. Груня проводила его и вернулась в столовую. В доме уже спали. Отворив дверь, Груня приостановилась на пороге, полузакрытая массивною темною портьерой. В полумраке большой комнаты Панютин едва был виден в глубине большого кресла Кряжова. Он задумчиво смотрел на огонь, облокотясь на ручку кресла и опустив на ладонь голову. Его некрасивое, но мужественное лицо было по обыкновению сурово и только едва можно было уловить в этой суровости оттенок грусти. На этой физиономии остались следы всего испытанного в жизни юношей. Грубость и боль от побоев в людской, где он провел первые годы своего существования; тоска однообразного безлюдного затишья в доме Кряжова; озлобление на тайные для всех нападки и щипки прислуги Кряжовых; злопамятное негодование на несправедливости учителей, все это не прошло бесследно над этой страстной и привыкшей к несообщительности натурой. Груня не переступала порога и, казалось, боялась начать задуманное ею самою объяснение. Наконец, должно быть соскучившись ждать, Панютин поднялся с места. Это заставило Груню войти.