Господи, подари нам завтра!
Шрифт:
Но случались дни, когда дорогу ей перегораживала Малицина.
– Ну как там ваша запевала поживает? – со значением спрашивала она. Высокая, широкая в кости, казалось, утесом нависала над щуплой маленькой теткой, которая тотчас цепенела под ее взглядом.
– Мой Серожа говорит, что этих, – Малицина кивала на зловонный провал арки, ведущей на черный двор, и презрительно морщила губы, – вышлют в двадцать четыре часа. Как были белогвардейской контрой, так и остались. Остальных – под суд, – и, окинув тетку с ног до головы карающим взглядом, оборачивалась
О чем бы ни толковали, в ней всегда прорывалась та боль, что нестерпимым огнем днем и ночью жгла ее душу. Обегавшая тайком от мужа всех врачей в нашем городе и бабок-знахарок в окрестных селах, она уже давно отчаялась родить ребеночка. Оттого, быть может, и ненавидела лютой ненавистью семейство Колывановых, по поводу и без повода шпыняя безответную Колываниху.
Обрядившись в какую-нибудь обновку, подходила к их низкому, шаткому заборчику и, вызывающе блестя глазами, начинала громкий разговор:
– Вот справили мы себе с Серожой коверкотовые пыльники, – она охорашивалась, гордо поводя плечами, – чем не жизнь? Что хотим – едим, что хотим – пьем, – и бросала долгий презрительный взгляд на крохотное колывановское подворье. – Другие бабы мужика дитями удерживают. Пусть ледащий, пьющий, лишь бы в бруках.
Вот и рожают, что ни год. Нищету плодят.
Боязливая Колываниха при виде Малициной норовила прошмыгнуть в комнату, А Колыванов тотчас шел в бой:
– Это кто ледащий, кто пьющей? Я, что ли? Да если хочешь знать, весь двор вот этими руками держится, – он совал ей через заборчик квадратные короткопалые с плоскими ногтями ладони.
Двор мгновенно пустел. Словно в одночасье вымирал.
– Думаешь, если муж милиционер, власти служит, так тебе все можно. Погоди, шкура, и на тебя найдем управу.
– А чё ты мне можешь сделать? – свысока бросала Малицина.
И ставя точку в споре, небрежно, словно бы мимоходом толкала шаткий заборчик, который трещал своими хрупкими перекладинами-суставами под ее яростным напором. – Ты вона лучше, чем детей строгать, хозяйством займись. Во дворе грязи по уши.
Колыванов плевал себе под ноги, меняясь в лице, почти плача от обиды, кричал:
– Я – мастер. Токарь третьего разряду, а не подметайло какой.
Поняла? Я, если хочешь знать, в дворники по нужде подался. У меня крыши над головой не было, – громко хлопая дверью, уходил в комнату.
Всегда, сколько я помню, бросался в бой, хоть и знал наверняка, что придется отступить.
Но после этого злосчастного концерта, после прилюдного «хоп, хоп» внезапно сломался. Не только перестал вступать с Малициной в спор, но даже пытался торить к ней дорогу:
– Ну чё нам с тобой грызться понапрасну? Чё поделить не можем? Неужто два русских человека промеж собой не договорятся?
Мы же не нехристи какие, – он раздвигал в заискивающей улыбке тонкие губы, и рыжая щеточка усов ползла вверх. Но глаза были ненавидящие, злобные, словно у цепного пса.
– Гусь свинье
Как раз в ту пору старшину милиции Малицина перевели на новую работу — он был назначен в охрану громадного серого здания с колоннами, что сурово взирало на прохожих плотно зашторенными окнами. И Катька внезапно приобрела у нас во дворе грозную силу. Проходя вместе с мужем под руку, приосанившись, с высоты своего немалого роста надменно цедила:
– Здр-сте.
Сам Малицын четко рубил на ходу:
– Здравия желаем.
– Может, твой мужик что знает, так ты скажи мне, – однажды услышала я ненароком тихий захлебывающийся шепоток бабки Гарпыны, – Галинка, доча моя, совсем извелась. Ничего не исть. Ночами с боку на бок ворочается.
– Может, что и знает, – сурово отрезала Малицина, – но это дело секретное. Служба у него такая. Сама должна понимать. Там не в шутки играют. Там нашу родную Советскую власть от врагов охраняют. Конечно, он не начальник какой, не инструктор райкома, как другие, – она обидчиво поджала губы, – но службу свою несет честно.
– Так, так, – робко закивала бабка Гарпына, опасливо шаркая шлепанцами.
Теперь она целыми днями сидела, запершись в своей комнате, тупо глядя сквозь кисейную занавеску в колодец двора.
И нам с сестрой все чаще приходилось отсиживаться дома. Убиваясь и плача, под неумолимым нажимом деда тетка оставила свою почетную работу уборщицы в самой большой библиотеке города.
Теперь она по утрам разносила почту. Остаток дня проводила дома, клея и раскрашивая для артели какие-то пестрые коробочки. Робко поглядывая на нас, рвущихся на волю, она умоляюще складывала руки на груди и шептала:
– Сидите дома, девочки. Сидите дома. Сейчас такое опасное для нас время.
Но изредка мне все же удавалось незаметно проскользнуть к Филипповым. В их комнате все разительно переменилось. Куда-то исчезли скатерть, салфетки, покрывала – все то, что украшало их скудное жилье. Прямо у дверей стояли два маленьких чемоданчика, фанерный баул и кошелка.
– Вас высылают? – с тревогой вскинулась я.
Елена Сергеевна внимательно посмотрела на меня, невесело усмехнулась:
– Никто не знает своей судьбы, – неопределенно ответила она.
Скорбно сжала губы. Перекрестилась и твердо добавила:
– Б-г милостив.
Однажды я застала ее пишущей что-то мелким бисерным почерком на клочке бумаги. Увидев меня, она поспешно прикрыла его ладонью. Глянула исподлобья:
– Стихи любишь?
Я молча кивнула. Елена Сергеевна начала читать дрожащим прерывистым голосом:
Сиротская котомка за плечами, Изгоя посох, Каина печать. Россия – мачеха с полынными сосцами, Легко ль проклятьем троекратным осенять?