Господи, прими Булата
Шрифт:
Кабан сопел, пятясь задом, как бы говоря: не шуми, понимаю, понимаю, – и наконец, вильнув хвостиком, спрятался в орешнике.
– Ужасный зверь, грубый, – сказал Магомед и повернулся к Ожегову: – Слезай, дорогой товарищ, не смущайся.
В этот вечер на турбазе «Горное эхо» произошло братание. Ожегов и Ушаков слились в вечной дружбе и любви с инструктором Магомедом, начальником спасателей Семенчуком, барменом-массовиком Мишей и истопником Перовским Колей.
– Приезжайте в Москву, ребята, – весь словарь подымем на ноги… кабинет в «Арагви»… кафе
Между тем происходил вечер отдыха.
Турбаза дрожала от летки-енки, качалась, скрипела. Туристов не было, танцевали поварихи, официантки, судомойки, инструкторы, библиотекари, все свои. Пришли, конечно, девушки и из соседних ущелий. Их приняли. Пришли, конечно, побезобразничать и геологи из ближнего становища. Их Магомед спустил с лестницы.
– Неужели человек может погибнуть от кабана? – вдруг ахнул Ожегов и побелел. Яркая в своих чудовищных подробностях картина собственной гибели «от кабана» предстала перед ним.
– Человек – эфемерида, – задушевно пояснил Семенчук. – В сезон у меня с одной Чернухи столько сыплется вашего брата, где руки, где ноги – не поймешь. А иной раз сидишь тихо, пьешь чай, вдруг крики, шум – профессор математики в речку свалился, спасайте. Ну, едешь на мотоцикле к Горночкару, к запруде, ловишь профессора.
А в буфете взволнованный Ушаков жаловался затуманенному Мише на непорядки в кооперативах и в редколлегиях толковых словарей.
Вот уже битых два часа Ушаков и Ожегов карабкались по склону Чернухи. Они давно потеряли тропу и шли напрямик через лес. Шли, естественно, на четвереньках от сосны к сосне, хватаясь за равнодушные бока вековых гигантов, временами припадая всем телом к земле, чтобы унять отчаянное биение сердец, измученных черным кофием в московских творческих клубах.
Склон был чрезвычайно крут и к тому же покрыт скользким настом из слежавшейся прошлогодней листвы и хвои. Молодые люди уже не разговаривали друг с другом, уже не делились впечатлениями, уже не обращали внимания на равнодушно-прекрасно-зловещую природу, уже не вспоминали в ироническом плане классическую поэзию, уже не бодрились, не боялись друг перед другом упасть лицом в грязь, а только лишь ползли вверх, хлюпая потом в подмышках, протирая затуманенные глаза, задыхаясь и охая. Что вело их вверх, какие гордые стремления, какая цель? Нет, ничего определенного не было, а было нечто туманное, словами не выразимое, расплывчатое, лишь некий душевный восторг, следствие горной эйфории.
Ведь очень много есть людей, не имеющих в своей жизни словами оформленной цели, но постоянно чего-то восторженно добивающихся, постоянно идущих куда-то вперед и вверх, постоянно находящихся в состоянии, может быть, даже очень странного душевного подъема. Вот, к случаю, частный пример из личного опыта. Давно пора было бы мне бросить этот рассказ на дно корзины или засунуть в наволочку, ибо какая же может быть цель в повествовании о нелепом отдыхе двух совершенно нелепых (хотя лично мне симпатичных) людей, но я все пишу и пишу, все карабкаюсь куда-то, потому что впереди маячит неясное, что-то мерещится, вроде бы какая-то горная вершина, вроде бы кустики рододендронов.
Впереди кое-где засветились пятна голубого снега. Ушаков и Ожегов приближались к границе леса, за которой начиналась снеговая шапка Чернухи. Они выползли на обширную желтую проплешину между сосен, упали ничком и зарылись носами в сухой, нагретый солнцем мох.
В это время над ними послышался нарастающий треск, и по проплешине в метре от них скользнуло вниз со скоростью торпеды бревно в два обхвата.
Гулко ухая, стукаясь о живые сосны, разламывая подлесок, оно ушло вниз.
– Странное явление природы, – пробормотал Ушаков.
– Красиво, правда? – сказал Ожегов. – Красиво оно неслось.
Помолчали-помолчали, блаженно потягиваясь перед последним рывком к снеговой вершине.
Снова послышался треск. Второе бревно, подобно гигантской акуле, неслось прямо на них.
– Ой, Ульян! – шепнул Ожегов.
– Ой! – подтвердил Ушаков.
Они раскатились в разные стороны. Бревно, жарко дыша, прошло между ними. Мох задымился.
– Очень странное явление природы, – сказал Ушаков.
– Странное грозное явление, – ни к селу ни к городу расхохотался Ожегов.
Они встали на четвереньки и поползли по проплешине вверх.
В это время сверху выскочили три черных человека с топорами и ломами, лесорубы-карачаевцы.
– Дурак, башка худая! – закричали они. – На тот свет захотел, дурак большой?
– В чем дело, товарищи? – поинтересовались Ушаков и Ожегов, подползая. Поздоровались за руку, познакомились, угостили «мужественных горян» сигаретами с фильтром «Ява».
– У вас в Москве все такие или через одного? – спросил карачаевец помоложе.
Друзья смущенно хихикнули, поинтересовались дорогой на Али-Хан.
– А Семенчук в курсе? – спросил карачаевец помоложе. Те, что постарше, от изумления позабыли все русские слова.
– В курсе, в курсе, – покивали друзья.
Семенчук как раз «в курсе» не был. После приключения с кабанами он строжайшим образом запретил обоим гуманитариям удаляться от турбазы больше чем на два километра без сопровождения инструктора. Время было весеннее, самое опасное – по всем ущельям «стреляли лавины». Однако что же поделаешь с утренними восторгами, порывами, с видениями заоблачных лугов, с гуманитарными надеждами на неожиданные фантастические встречи.
Молодой человек типа Ушакова и Ожегова до конца своей молодости, то есть лет до пятидесяти восьми – шестидесяти трех, не расстается с фантастическими надеждами. К примеру, садясь в поезд Москва-Симферополь, он склонен думать, что на станции Орел-Второй в его купе войдет элегантная блондинка, «голубые глаза и дорожная серая юбка», и даже если теща его посылает в молочную за диетическими яйцами, он надеется возле метро столкнуться с трагической брюнеткой типа Марии Стюарт, защитить ее от хулиганов, получить удар ножом (неопасный) и тут же улететь с ней в Таллин.