Господин мой–время
Шрифт:
Всякая попытка словами — была бы унижение и конец.
А — Сонечка? Она лепетала и щебетала, склоняя, спрягая, складывая, множа и сея Володю вдоль и поперек всей своей речи, она просто ему— радовалась, невинно — как в первый день земли.
Сидели — так: слева Володя, справа я, посредине— Сонечка, мы оба — с Сонечкой посредине, мы взрослые — с ребенком посредине, мы, любящие — с любовью посредине. Обнявшись, конечно: мы — руки друг другу через плечи, она — в нас, в нашем далеком объятии, розня нас и сближая, дав каждому по одной руке и каждому по всей себе, всей любви.
Сонечка в нас сидела, как в кресле — с живой спинкой, в плетеном кресле из наших сплетенных рук. Сонечка в нас лежала, как в колыбели, как Моисей в плетеной корзине на водах Нила.
А граммофон, из темного угла вытягивая к нам свое вишневое деревянное певчее горло, пел и играл нам — все, что умел, все, что «умели» — мы: нашу молодость, нашу любовь, нашу тоску, нашу разлуку.
И когда я, потом, перед отъездом из России, продала его татарину, я часть своей души продала — и всю свою молодость.
…Блаженная весна, которой нет на свете …
Так и сказались, на нас троих, стихи Павлика, когда-то — уже вечность назад! — услышанные мною в темном вагоне — от уже давно убитого и зарытого:
Блаженная весна — которой нет на свете! Которую несут — Моцарт или Россети… Игрушка — болтовня — цветок — анахронизм, Бесцельная весна — чье имя— Романтизм.Сколько это длилось, эти наши бессонные совместные ночи? По чувству — вечность, но по тому же чувству: одну — единую бесконечную быстротечную ночь, и странно: не черную, не лунную — хотя наверное было черно, или наверное была луна — и не синюю от фонаря, который не горел, потому что с весной погасло все электричество, а какую-то серебряную, рассеянную, сновиденную, рассветную, сплошь— рассветную, с нашими мерцающими во мгле лицами, а может быть, она в памяти осталась такой — по слову Сонечки:
— Марина! Я поняла, да ведь это — Белые Ночи! Потому что я сейчас тоже люблю — двоих. Но почему же мне так хорошо? А вам, Марина?
— Потому, что не двоих, а — обоих, Сонечка! И я тоже — обоих. И мне тоже «так хорошо». А вам, Володя?
— Мне (с глубоким вздохом) хорошо, Марина Ивановна!
— Сонечка, почему вы никогда не носите бус?
— Потому что. у меня их нет, Марина.
— А я думала — не любите…
— О, Марина! Я бы душу отдала за ожерелье — коралловое.
— А сказку про коралловое ожерелье — хотите? Ну, слушайте. Ее звали Ундина, а его Гульдбранд, и он был рыцарь, и его загнал поток к ним в хижину, где она жила со стариком и старухой. А поток был ее дядя — дядя Струй, который нарочно разлился так широко, чтобы рыцаря загнать в хижину, а хижину сделать островом, с которого ему не выбраться. И тот же поток загнал к ним старого патера, и он их обвенчал, и она получила живую душу. И сразу переменилась: из бездушной, то есть счастливой, сделалась несчастной, то есть любящей — и я убеждена, что он тут же стал меньше любить ее, хотя в сказке этого не сказано. И потом он увез ее в свой замок — и стал любить ее все меньше и меньше — и
— О, Марина! Что это?
— Кораллы, Сонечка, Ундинино ожерелье.
Эти кораллы мне накануне принес в подарок мой брат Андрей.
— Марина! Смотри, что я тебе принес!
Из его руки на стол и через край его — двойной водопад огромных, темно — вишнево — винных, полированных как детские губы, продолговатых — бочоночком — каменных виноградин.
— В одном доме продавали, и я взял для тебя, — хотя ты и блондинка, но все равно носи, таких вторых не достанешь.
— Но что это за камень?
— Кораллы.
— Да разве такие — бывают?
Оказалось— бывают. Но одно тоже оказалось— сразу: такое — моим не бывает. Целый вечер я их держала в руках, взвешивала, перебирая, перетирая, водя ими вдоль щеки и вдоль них — губами, — губами пересчитывала, перечитывала как четки, — целый вечер я с ними прощалась, зная, что если есть под луною рожденный владелец этой роскоши, то этот владелец —
— О, Марина! Эти — кораллы? Такие громадные? Такие темные? Это — ваши?
— Нет.
— Какая жалость! Чьи же?
— Ваши, Сонечка. — Вам.
И… не переспросив, так и не сомкнув полураскрытых изумлением губ — в слово, окаменев, все на свете — даже меня! — забыв, обеими руками, сосредоточенно, истово, сразу — надевает.
Так Козетта некогда взяла у Жана Вальжана куклу: немота от полноты.
— О, Марина! Да ведь они мне — до колен!
— Погодите, состаритесь — до земли будут!
— Я лучше не состарюсь, Марина, потому что разве старухе можно носить — такое?
Марина! Я никогда не понимала слово счастие. Тонким пером круг — во весь небосвод, и внутри — ничего. Теперь я сама — счастие. Я плюс кораллы — знак равенства — счастие. И — решена задача.
Сжав их в горсть — точно их сожмешь в такой горсти, вмещающей ровно четыре бусины, залитая и заваленная ими, безумно их: пьет? ест? — целует.
И, словом странным именно в такую минуту:
— Марина! Я ведь знаю, что я — в последний раз живу.
Что кораллы были для Сонечки — Сонечка была для меня.
— А что же с тем ожерельем — Ундининым?
— Она его подала Бертальде — взамен того ожерелья, а Рыцарь вырвал его у Бертальды и бросил в воду и проклял Ундину и всю ее родню… и Ундина уже не смогла оставаться в лодке… Нет, слишком грустный конец, Сонечка, плакать будете… Но знайте, что это ожерелье — то самое, дунайское, из Дуная взятое и в Дунай вернувшееся, ожерелье переборотой ревности и посмертной верности, Сонечка… мужской благодарности…