Господин мой–время
Шрифт:
И — показываю. Отхожу от него немножко вбок, нагибаюсь, нащупываю резинку и спо — койно, спо — койно…
«Браво, браво— Голлидэй, Соня! Если вы, действительно, с любымспутником, а не только со мной (и у него тут такая чудес- но — ж ал кая, насмешливая улыбка, Марина!)… старым учителем… сохраните такое хладнокровие…»
Однажды я не удержалась, спросила: «Алексей Александрович, откуда вы все это знаете: про падающие чулки, тесемки, наши чувства, головы?… Откуда вы нас так знаете — с головы до ног? И он, серьезно (ровно настолько серьезно, чтобы все поверили, а я — нет): «Что я все
— А девчонки — завидовали?
Она, торжествующе:
— Лопались!! Это ведь была такая честь! Его все у нас страшно любили, и если бы вы знали, какие у нас матрешки. И вдобавок нахальные, напыженные! И — в каких локонах! (Фыркает.) У них настоящие туфли, дамские.
— Но почему вы, Сонечка, неужели вы так мало зарабатываете?
Она, кротко:
— У других мужья, Марина. У кого по одному, а у кого и по два. А у меня — только Юра. И мама. И две сестры. Они ведь у меня…
— Красавицы. Знаю и видела. А вы — Золушка, которая должна золу золить, пока другие танцуют. Но актриса-то — вы.
— А зато они — старшие. Нет, Марина, после папиной смерти я сразу поняла — и решила.
А их (показывает ножку) я все-таки ненавижу. Сколько они мне вначале слез стоили! Никак не могла привыкнуть.
— Марина! Это было ужасно. Он впервые пришел в Художественный театр после тифа — и его никто не узнал. Просто — проходили и не узнавали, так он изменился, постарел. Потом он сказал одному нашему студийцу: «Я никому не нужный старик…»
…А как он пел, Марина! Какой у него был чудесный голос!
(Сидим наверху в нашей пустынной деревянной кухне, дети спят, луна…)
— Да, то был вальс — старинный, томный…
Да, то был див — ный (обрывая, как ставят точку) — вальс!
Когда бы мо — лод был,
Как бы я вас лю — бил!
«Алексей Александрович! Это — уж вы сами! Этого в песне нет!» — мы ему, смеясь. «В моей — есть».
Почему вы, Алексей Александрович, — женщинам — и жемчужинам — и душам — знавший цену, в мою Сонечку не влюбились, не полюбили ее пуще души? Ведь и вокруг нее дышалось «воздухом Осьмнадцатого века». Чего вам не хватило, чтобы пережить то страшное марта? Без чего вы не вынесли — еще одного часа?
А она была рядом — живая, прелестная, готовая любить и умереть за вас — и умирающая без любви.
Вы, может быть, думали: у нее свои, молодые… Видала я их! Да и вы — видали.
Как вы могли ее оставить — всем, каждому, любому из тех мальчишек, которых вы так бесплодно обучали.
Был, впрочем, один среди них… Но о нем речь — впереди.
В театре ее не любили: ее — обносили. Я часто жаловалась на это моему другу Вахтангу Левановичу Мчеделову (ее режиссеру, который Сонечку для Москвы и открыл).
— Марина Ивановна, вы не думайте: она очень трудна. Она не то что капризна, а как-то неучтива. Никогда не знаешь, как она
— А может быть, она действительно знает, и действительно нужно — так?
— Но тогда ей нужен свой театр, у нас же — студия, совместная работа, ряд попыток… Мы вместе добиваемся.
— А если она уже отродясь добилась?
— Гм… В «Белых ночах» — да. Она вообще актриса на самое себя; на свой рост, на свой голос, на свой смех, на свои слезы, на свои косы… Она исключительноодарена, но я все еще не знаю, одаренность ли это — актерская — или человеческая — или женская… Она— вся— слишком исключительна, слишком — исключение, ее нельзя употреблять в ансамбле: только ее и видно!
— Давайте ей главные роли!
— Это всегда делать невозможно. Да она и не для всякой роли годится — по чисто внешним причинам — такая маленькая. Для нее нужно бы специально — ставить: ставить ее среди сцены — и все тут. Как в «Белых ночах». Все знает, все хочет и все может— сама. Что тут делать режиссеру? (Я, мысленно: «Склониться».) И, кроме того, мы же студия, есть элементарная справедливость, нужно дать показать себя — другим. Это актриса западного театра, а не русского. Для нее бы нужно писать отдельные пьесы…
— Вахтанг Леванович, у вас в руках — чудо.
— Но что мне делать, когда неэто — нужно?
— Не нужно самому — отдайте в хорошие руки!
— Но — где они?
— А я вам скажу: из вашего же обвинительного акта — скажу: эти руки — в Осьмнадцатом веке, руки молодого англичани- на — меланхолика и мецената — руки, на которых бы он ее носил — в те часы, когда бы не стоял перед ней на коленях. Чего ей не хватает? Только двух веков назад и двух любящих, могущих рук — и только собственного розового театра — раковины. Разве вы не видите, что это — дитя — актриса, актриса в золотой карете, актриса — птица? Malibran, Аделина Патти, oiseau-mouche [178] , а совсем не студийка вашей Второй или Третьей студии? Что ее обожатьнужно, а не обижать?
178
Колибри (фр.).
— Да ее никто и не обижает — сама обидит! Вы не знаете, какая она зубастая, ежистая, неудобная, непортативная какая- то…
Может быть— прекрасная душа, но— ужасный характер. Марина Ивановна, не сердитесь, но вы все-таки ее — не знаете, вы ее знаете поэтически, человечески, у себя, с собой, а есть профессиональная жизнь, товарищеская. Я не скажу, чтобы она была плохим товарищем, она просто — никакой товарищ, сама по себе. Знаете станиславское «вхождение в круг»? Так наша с вами Сонечка— сплошное выхождение из круга. Или, что то же — сплошной центр.