Госпожа Бовари
Шрифт:
И тут они начали пересказывать друг другу мелкие события того невозвратного времени, все радости и горести которого сводились для них теперь к одному-единственному слову. Он вспомнил беседку, увитую ломоносом, платья Эммы, обстановку ее комнаты, весь ее дом.
– А наши милые кактусы целы?
– Померзли зимой.
– Как часто я о них думал, если б вы только знали! Я представлял их себе точно такими, как в те летние утра, когда занавески на окнах были пронизаны солнечным светом... и когда ваши обнаженные руки мелькали в цветах.
– Милый друг! – сказала Эмма и протянула ему руку.
Леон прильнул к ней губами.
– Внутри вас была тогда какая-то неведомая сила, и она действовала на меня неотразимо... – продолжал Леон. – Однажды я пришел к вам... Но вы, конечно, этого не помните.
– Нет, помню, – возразила Эмма. – Ну, дальше?
– Вы стояли внизу, в передней, на ступеньке, собирались уходить. На вас была шляпка с голубенькими цветочками. Вы мне не предложили проводить вас, а я все-таки, наперекор самому себе, пошел за вами. С каждой минутой мне все яснее становилось, что я допустил бестактность. Я плелся сзади, навязываться в провожатые мне было неловко, а уйти совсем я не мог. Когда вы заходили в лавки, я оставался на улице и смотрел в окно, как вы снимаете перчатки и отсчитываете деньги. Но вот вы позвонили к госпоже Тюваш, вам открыли, за вами захлопнулась большая тяжелая дверь, а я стою перед ней как дурак.
Госпожа Бовари слушала его и дивилась тому, какая она старая; ей казалось, что все эти восстанавливаемые в памяти подробности удлиняют прожитую жизнь; чувства, которые она сейчас вызывала в себе, росли до бесконечности.
– Да, правда!.. Правда!.. Правда!.. – полузакрыв глаза, время от времени роняла Эмма.
На всех часах квартала Бовуазин, где что ни шаг, то пансион, церковь или заброшенный особняк, пробило восемь. Леон и Эмма молчали, но когда они обменивались взглядами, в ушах у них начинало шуметь, точно из их неподвижных зрачков исходил какой-то звук. Они взялись за руки, и прошлое, будущее, воспоминания и мечты – все для них слилось в одно ощущение тихого восторга. Стены в номере потемнели, но еще сверкали выплывавшие из мрака яркие краски четырех гравюр: на них были изображены сцены из «Нельской башни», а под гравюрами давались пояснения на испанском и французском языках. В окно был виден клочок немного неба между островерхими кровлями.
Эмма встала, зажгла на комоде две свечи и опять села на свое место.
– Итак?.. – спросил Леон.
– Итак? – в тон ему проговорила Эмма.
Он все еще думал, как вновь начать прерванный разговор, но вдруг она сама обратилась к нему с вопросом:
– Отчего никто до сих пор не выражал мне таких чувств?
Молодой человек на это заметил, что возвышенную натуру не так-то легко понять. Он, однако, полюбил ее с первого взгляда и потом не раз приходил в отчаяние при мысли о том, как бы они могли быть счастливы, если б волею судеб встретились раньше и связали себя неразрывными узами.
– Я тоже иногда об этом думала, – призналась Эмма.
– Какая отрадная мечта! – прошептал Леон и, осторожно перебирая синюю бахрому ее длинного белого пояса, добавил: – Кто же нам мешает все начать сызнова?..
– Нет, мой друг, – сказала Эмма. – Я уже стара... а вы еще молоды... Забудьте обо мне! Вас еще полюбят... полюбите и вы.
– Но не так, как вас! – вырвалось у Леона.
– Какое вы еще дитя! Ну будем же благоразумны! Я так хочу!
Она стала ему доказывать, что любить друг друга им нельзя, что они по-прежнему не должны выходить за пределы дружбы.
Искренне ли говорила Эмма? Этого она, конечно, и сама не знала – радость обольщения и необходимость обороны владели всем ее существом. Нежно глядя на молодого человека, она мягким движением отстраняла его дрожащие руки, робко пытавшиеся приласкать ее.
– Простите! – сказал он, отодвигаясь.
И в душу к Эмме закралась смутная тревога, внушенная этой его робостью, более опасной, нежели смелость Родольфа, который тогда, раскинув руки, двигался прямо к ней. Леон казался ей красивее всех на свете. От него веяло необыкновенной душевной чистотой. Его длинные тонкие загнутые ресницы поминутно опускались. Нежные щеки горели – Эмме казалось: желанием, и ее неудержимо тянуло дотронуться до них губами. Наконец Эмма посмотрела на часы.
– Боже, как поздно! – воскликнула она. – Заболтались мы с вами!
Он понял намек и стал искать шляпу.
– Я даже забыла о спектакле! А бедный Бовари нарочно меня здесь оставил! Я должна была пойти с Лормо и с его женой – они живут на улице Большого моста.
Возможность упущена: завтра она уезжает.
– В самом деле? – спросил Леон.
– Да.
– Мне необходимо увидеться с вами еще раз, – заявил он. – Мне надо вам сказать...
– Что сказать?
– Одну... серьезную, важную вещь. Да нет, вы не уедете, это невозможно! Если б вы знали... Выслушайте меня.. Неужели вы меня не поняли? Неужели вы не догадались?..
– Вы же так прекрасно говорите! – сказала Эмма.
– А, вы шутите! Довольно, довольно! Сжальтесь, позвольте мне снова увидеться с вами... только один раз... один-единственный!
– Ну что ж!.. – Эмма запнулась и, словно спохватившись, воскликнула: – Но только не здесь!
– Где вам угодно.
– Хотите...
Подумав, она произнесла скороговоркой:
– Завтра, в одиннадцать утра, в соборе.
– Приду! – воскликнул он и схватил ее руки, но она отняла.
Оба теперь стояли, он – сзади нее; вдруг Эмма опустила голову, – Леон сейчас же нагнулся и надолго припал губами к ее затылку.
– Да вы с ума сошли! Вы с ума сошли! – прерывисто и звонко смеясь, повторяла она, меж тем как Леон осыпал ее поцелуями.
Наконец Леон взглянул на нее через плечо – он словно искал в ее глазах одобрения. Но глаза ее выражали неприступное величие.
Леон сделал три шага назад, к выходу. Остановился на пороге. Дрожащим голосом прошептал:
– До завтра!
Она кивнула и, как птица, выпорхнула в соседнюю комнату.
Вечером Эмма написала Леону бесконечно длинное письмо, в котором отменяла свидание: между ними все кончено, для их же благополучия они не должны больше встречаться. Но, запечатав письмо, Эмма вспомнила, что не знает его адреса, и это поставило ее в тупик.
«Он придет на свидание, и я передам ему лично», – решила она.
Наутро Леон отворил окно, вышел на балкон и, напевая, до блеска начистил свои туфли. Он надел белые панталоны, тонкие носки, зеленый фрак, вылил на носовой платок все свои духи, потом завился у парикмахера, но, чтобы придать своей прическе естественную элегантность, тут же взбил волосы.
«Еще очень рано», – подумал он, посмотрев на висевшие в парикмахерской часы с кукушкой: они показывали девять.
Он прочел старый модный журнал, вышел, закурил сигару, прошел три улицы и, решив, что уже пора, быстрыми шагами направился к собору.