Госпожа камергер
Шрифт:
– Так ведь я же на медведя поглядеть хотела, – едва слышно ответила Маша, и щеки ее порозовели от незаслуженной обиды. – Я никогда не видела, как это бывает: снег белый, глубокий, и медведь из берлоги…
– Да уж, в вашем кармелитском монастыре на такое не поглядишь, – насмешливо согласился Александр, застегивая кафтан. – Только все фонтанчики да цветочки – розочки наверняка. Все равно, мадемуазель, останетесь здесь, – добавил он уже всерьез, – мы с Афонькой уйдем, вы свечи задуете и спать укладывайтесь. А поутру с охотниками отправитесь. Медведей-то, слышали, с
Поникнув головой, Маша сжала руки на груди, отошла к печке – слезы подступили к глазам, но она сдерживалась. Только голову клонила все ниже, чтобы князь слез ее не заметил. А он уж и не глядел на нее – вовсе позабыл и только торопил дружка-охотника:
– Дуй, дуй на свечи, Афонька. Пусть все думают, что мы спокойно почиваем тут. А сами – айда!
Уф – свечи погасли. Недолго повозившись в сенях, шепот долетал едва, Александр и его спутник вышли из избы – только дверь охнула. И все стихло.
Дорогу к берлоге охотники приготовили заранее. Но по снегу лесному, подмосковному легко не пробежишь в разгар зимы – ступить на него нельзя, так скрипит. Аж визжит!
– Как пойдем-то, Афонька? – спросил князь озадаченно. – Как бы нас с музыкой такой медведь за три версты не услышал.
– Знамо дело, как, – весело откликнулся Афонька, – старым способом, дедовским. – И, спрыгнув с тропы, покатился по снегу.
Князь последовал его примеру – так и докатились до края опушки. Встали, отряхнулись. Луна уж в зенит вошла – тени светлые, жемчужные на сугробы забрались. Все деревья в ризах холодного голубого огня застыли.
– Вот залезть бы, Афонька, в сугроб, затаиться, – мечтательно проговорил Александр, оглядываясь.
– А чаво лезть-то, барин, – пожал плечами тот, – гонится за нами что ли кто?
– А, не понимаешь ты! – Александр сорвал с руки меховую рукавицу и ударил ею по еловой лапе – снег, искрясь, посыпался вниз.
– Чудо посмотреть хочу, Афонька, – проговорил он, – кто ж такую красоту устраивает… Тишину послушать…
– А зачем смотреть? – отозвался мужик с сомнением. – И так ясненько – Господь Бог. Он и устраивает все. Поблагодарил Бога да дальше иди…
– Ох, не перебьешь тебя, брат. – Потемкин сделал несколько шагов вперед, прислушался: – Скрипит, что ли?
– Да будто скрипит…
Вдруг – ба-а-ах! Как из артиллерии жахнуло, аж пригнуло обоих охотников. А над лесом облачко завилось – снежный прах с разодранного морозом дерева к луне улетел.
– Крепчает зимушка, деревья рвет. – Афонька нагнулся, зачерпнул снега, щеки потер, чтоб не покусало. Поглядел вперед. – До берлоги еще версты две будет, – заметил деловито, – на горку взойдем, а там все время спуск – лихо скатимся.
Звук охотничьего рожка проскользнул в охваченное дремой пространство леса, едва розовые пальчики зари дотронулись до его заснеженных верхушек. Вслед за тем запалило Афонькино ружье – «пугачом» мужик поднимал зверя. На тот выстрел в ответ – словно пушечный удар послышался из-под земли, а за ним – рев.
Вылетел разбуженный хозяин лесной чащи – до охотников донесся шум ломаемых ветвей и глухое рычание. Несмотря на мороз, Афонька стер со лба рукавом выступившую испарину. Хруст ветвей усиливался, и медведь вырос, разорвав стройный ряд невысоких елей, в круге лунного света – огромный, черный. Прямо между Афонькой и князем Александром… Несколько мгновений зверь смотрел на людей, не зная, на кого броситься первым, и тогда, решив отвлечь зверя от князя, Афонька бросил в него жестяной кружок, припасенный заранее, чтобы сердить.
Медведь ловко схватил кружок и смял его в лапах, продолжая реветь. Афонька приблизился на шаг и бросил в него второй кружок. Медведь схватил и этот кружок и разгрыз его зубами. Чтобы еще больше разозлить зверя, Афонька бросил ему третий кружок. Но, видимо, решив не тратить время на мелкие предметы, медведь страшно заревел и пошел на него.
Афонька отступал. Хорошо видя, какова опасность грозит его дружку, Александр издал резкий свист. Медведь повернулся в его сторону и встал на задние лапы. Выхватив кинжал, князь бросился на него…
– Саша! Саша! – закричав, она проснулась и вскочила на постели. В раскрытое окно залетал солоноватый черноморский бриз – за темными вершинами гор виднелась мерцающая лунными дорожками полоска воды, а вдоль нее тянулись свечки кипарисов, перемежаясь со стройными белыми пиками минаретов. Предрассветную тишину, особо чуткую, нарушал только тонкий звон металла – в ближайшем ауле чеканщики еще до света выводили твердые узоры на высокогорлых бронзовых кувшинах, столь часто встречающихся в этом краю, и на оружии, с которым едва ли не каждый мужчина-черкес не расстается даже ночью.
Сдернув висящую на краю ее ложа зеленую турецкую шаль, обильно вышитую красным шелком, она обернула ею плечи поверх наглухо закрытой по вороту холщовой рубашки с длинными, спускающимися почти до пола рукавами и подошла к окну. Как часто та давняя жизнь в России, которая, казалось бы, вот-вот откроется пред ней счастливо, безбедно и спокойно, являлась ей теперь во сне. Только во сне она возвращалась к юным мечтам и первой детской влюбленности, неразделенной и до того неизведанно горькой, к девичьим слезам, к мимолетным надеждам, которые, едва явившись, бесследно исчезли…
Дверь в келью приоткрылась – согбенная старуха, закутанная в черное, проскользнула внутрь и, простучав деревянными башмаками по каменному полу, остановилась.
– Кесбан, ты ли? – спросила Маша ее по-турецки и обернулась.
– Я, я, красавица моя, ох, холодно, холодно… – Старуха вытащила из-под покрывала, скрывавшего ее тело, сухонькую коричневую ручонку и оправила платок на голове – лицо ее оставалось в тени. Когда-то самая прекрасная из наложниц великого визиря Турции, она едва избегла смерти за измену хозяину, но много времени провела в земляной тюрьме. С тех пор она ненавидела холод, а бесчисленные болезни, постигшие ее, не оставили от дивной красоты Кесбан и следа, до времени превратив в старуху.