Гостиница 'Океан'
Шрифт:
В самолете, пробираясь по проходу, из-за какой-то путаницы с местами вдруг зарыдала, затряслась в истерике стареющая женщина, а потом сидела с бледным лицом и пила минеральную воду из холодного стакана, и стенки его в такт дыханью то и дело покрывались туманом. Рассветало, погода была ясной, лишь изредка наплывала опаловая дымка, и еле ползли горы в аскетической штриховке тайги; снова вспухая меловыми буграми меж речек и распадков и вдруг прорезаясь острым хребтом, плыли большие и малые реки, дороги, условно-схематичные поселки, и сидели в ряд, несясь в свой небывалый отпуск, Павел, Василич и Серега, а под ними в деревнях и поселках кололи дрова, везли сено, мчались на "Буранах", перли по трассе из грубого асфальта на искалеченных "каринах" такие же промороженные
...А разлуки последнее время как-то навалились. Этой осенью нескладно уезжала Галька, младшая и непутевая дочка бабки-соседки и Серегина свояченица. Павел очень любил ее сына Ваську, растущего без отца, да и с бабкой они давно жили почти одним хозяйством, и разом решились бы все проблемы, если бы Павел наконец на Гальке женился. Галька мазала веки чем-то неуемно-серебристым или зеленым, что совсем не шло ее темным глазам, но главная беда заключалась в ее заполошности, ненадежности и в том, что, хватив стопку, она слетала с катушек, и все, включая собственного сына, становилось ей трын-трава. "Пока сам дома еще куда ни шло, а на охоту уйдешь, такой гуд откроет, что крыльца родного не узнаешь, не говоря уж, что всех щенков переморит", - говорил Павел и с особым упорством не позволял с ней никакой близости, хотя Галька частенько и забегала с гулянки "за магнитофоном", разгоряченная и дикошарая.
У Гальки было много ухажеров, и всех она бестолково растеряла, ненадолго вышла замуж в Енисейске и, приехав как-то под осень, в темно-сером длинном плаще солидно сходила по трапу, а сзади скромно ступал паренек с коляской и чемоданом. Через день, правда, она уже носилась по гостям в родной фуфайке.
В поселке Гальку на работу не брали, а надо было кормиться и кормить Ваську, и она уезжала в Подтесово, где ее подруга училась на курсах судовых поварих. У бабки гостил племянник Михаил из Магаданской области, и оба уезжали на одном теплоходе. Бабка плакала: было ясно, что с Мишкой они больше не увидятся, а Галька весь день была необычно возбуждена, Павел даже подумал, что она пьяная. К теплоходу Галька вышла до неузнаваемости накрашенная, с опасно пышной копной белых волос, в каком-то лимонном наряде и красных лакированных туфлях. Павел обнял ее, и она неожиданно порывисто прижалась: "Ты уж береги бабушку и Ваську!" Васька тем временем дурацки хохотал и скакал, держась за бабку, а когда убрали трап и ревущая Галька с Мишкой стояли на второй палубе, вдруг в голос заплакала пятилетняя Серегина Машка: "Тетю Галю жалко!"
Когда через полчаса Павел зашел к бабке, та, покачиваясь, сидела на лавочке, уставясь в белую точку теплохода на фоне далекого мыса. Она повернулась к Павлу, вытерла глаза платком и сказала:
– Ой, не знай, чё будет, Паша. Здоровье кончбатся, старость подстигат.
"Без царя в голове девка", - говаривал, глядя на Гальку, Григорий Анисимович, Павлов отец, каждый год приезжавший через полстраны и в последний приезд казавшийся особенно изношенным, постаревшим - в бане было больно смотреть на впалый живот и совсем тонкие предплечья. Одетый в чистую рубаху и темно-синий пиджак, отец сидел за столом по-флотски подтянутый, чернобровый, с квадратной седой скобкой на затылке, и на испещренном сухими морщинками лице живым галочьим светом жили глаза.
Самую главную часть жизни Григорий Анисимович провел на Таймыре, куда попал незадолго до войны и не по своей воле и где возглавлял гидрографический отряд, перебрасывавший грузы и людей на вездеходах по льду Пясинского озера. Там он и остался на долгие годы и жил бы по сей день, если бы не гипертония жены, которой врачи настоятельно рекомендовали переехать в среднюю полосу и с которой Григорий Анисимович перебрался в небольшой поселок в Калининградской области на берегу моря и откуда вернувшийся из армии Павел отправился в Иркутск учиться на охотоведа.
Григорий Анисимович все старался до Павла дотронуться, приобнять его, убедиться, что этот вот крепкий и умелый малый - его родной сын, и дотошно заваривал чай небольшими порциями,
Когда отец умер, Павел был на охоте, и мать специально сообщила позже, чтобы не дергать его из тайги и чтоб он не рвался даже на девять дней. Павла две недели не было на связи, он ввалился в избушку разгоряченный, с горой пушнины, с четырьмя свежестреляными соболями в поняге. Хотелось побыстрей разделаться с дровами, водой, выйти на связь и поделиться успехами. Он даже знал, что и как скажет: сначала спокойно расспросит всех о делах, поворчит на погоду и собак, а потом, на Серегины слова: "Ну а у тебя как делишки?", зевнув, небрежно бросит: "Да вот четвертый десяток добираю", а совсем перед сном подробно расскажет, как добыл "в день" четырех соболей и как последнего уже в темноте вырубал из дуплистой кедры. Он долго копался возле избушки, возил дрова на "Буране", а потом зашел в тепло, разделся и включил рацию.
– Кедро-вый, - заранее улыбаясь, специальным конфиденциальным голоском позвал он Серегу.
– На связи, Топкий, - деревянно отозвался Серега и, крякнув, резанул: Короче, Паша, приготовься, дома у тебя новости совсем хреновые, отец твой умер... Как понял меня?
– Понял, Сережа, понял, - ровно сказал Павел и, зарычав, упал лицом вниз на нары.
После охоты он летал к матери, которая с каждым днем все смелее перечисляла подробности последних дней отца и, стоя за спиной Павла, перебирающего фотографии, все поправляла прядь на его макушке, где редеющие волосы распадались, и жгучая бессмысленность этого невольного движения доводила Павла до молчаливого отчаяния. Мать уговаривала забрать "чё надо из папиного, все равно пропадет теперь", - а Павел морщился ("Ну куда я в такую даль попру?") и взял только дневник и старинный топор с клеймом, с горестной решимостью сбив его с топорища.
...Снова облака тонкой волнистой пленкой закрывали землю, самолет спал, спал Василич, уронив руку с толстым золотым кольцом на пальце, спал Серьга Рукосуев, приоткрыв полубеззубый рот, и только Павел, откинувшись в кресле, глядел перед собой закрытыми глазами, а внизу полз Становой хребет и на западе, отделенный нечеловеческим расстоянием, все удалялся Енисей с Красноярском, а где-то на том конце России под шорох балтийских волн спали мать и сестра, спала под снегом отцовская могила, и вся Павлова жизнь волнистой облачной пленкой была растянута на тысячи верст.
3
Во Владивостоке стоянка перед зданием аэропорта была заставлена японскими автомобилями. Из белой в налете грязного снега "хонды-аккорд-инспайр", сверкнувшей фарами, улыбаясь, вылез Василичев друг и абаканский однокашник Леха Беспалов. С Василичем они не виделись лет двадцать. Долго обнимались, трясли друг друга.
– Лех, где кости в тряпки кинуть?
– спрашивал Василич, поглядывая на несущуюся мимо заснеженную сопку с голо-прозрачным дубняком.
– В "Океане", пожалуй. Подъедем сейчас, разберемся. Короче, вы сегодня устраивайтесь, а завтра уже по стоянкам рванем. Цены упали, кстати. Вам вообще что нужно-то?
– "Сурф" дизельный для конторы и нам с Пал Григоричем по такой какой-нибудь чахотке.
– Василич похлопал по щитку.
Деньги отдали на хранение Лехе, а сами устроились в прохладно-зеленоватой гостинице "Океан", где Василич каждому выделил номер. В ресторане они взяли салат из кальмаров под майонезом, борщ, свинину с жареной картошкой и холодную "Уссурийскую", которой они огрели бутылок пять, после чего Павел еле дополз до номера и как провалился с перепоя и недосыпа. Через некоторое время, правда, зазвонил телефон, и вкрадчивый женский голос поинтересовался, не нужны ли "девочки". Павел пробормотал что-то вроде "какие на хрен девочки". Голос умолял: "Ну хоть посмотрите на моих красавиц", но Павел пробубнил "успеем" и провалился в сон.