Гостиница 'Океан'
Шрифт:
Над многоверстными безмятежно-синими океанскими просторами, над далекими заливами, сопчатыми грядами и островами стоял грязный, заледенелый, каменистый опупыш, заставленный бесконечными сверкающими рядами машин, возле которых толклись обветренные мужики в коротких меховых кожаных куртках и высоких шапках из выдры. В небе плавал огромным и единым крылом гриф. На самом верху этого бугра, задрав хромированный кенгурятник, стоял на фоне неба черный "сурф" с подложенными под колеса камнями и размашистой надписью "Т/х Корсаков" на ветровом стекле. Павел разговорился с бродившим рядом мужичком, бывшим охотником, рассказавшим, как тигр порвал трех его собак. Прощаясь, они пожали друг другу
– Видишь как: был охотник, а теперь тачками торгую. Ну давай, удачи тебе. А насчет "сурфика", мужики, думайте. Да и отдаю даром, себе в убыток.
А Павел думал, спускаясь с горы к машине, что ведь не поставишь, не объединишь всех из-под палки, разве только общей и страшной бедой, что отдельно все, сами по себе, живут, но иногда, бывает, перевяжутся два человека разговором о чем-нибудь третьем, постороннем на вид, о рыбалке или собаках, и меж словами вдруг так явственно что-то могучее и общее забрезжит.
Вечером после прикидочных поездок по стоянкам мужики отдыхали, на следующий день купили черно-синий "сурф" и к ночи снова оказались в баре. Даша была в том же наряде, только оранжевые чулки сменили черные из сетки в крупный ромбик. Почти сразу они с ней ушли в номер.
Губы ее были ярко накрашены, ресницы растопыренно торчали, Даша сидела на кровати, теребя плотную и широкую резинку от чулка:
– Хочешь, пойду сниму помаду, а то перемажу тебя всего. Как ты меня усыпил в тот раз...
– И с задумчивым недоумением добавила: - Мне с тобой... странновато.
...Павел лежал, налитой усталостью и одновременно ясный, бессонный, чувствуя в себе странное сочетание проспиртованности и стерильности от въевшегося мыла, зубной пасты. Постоянно хотелось пить. На тумбочке стояла минеральная вода, к которой он прикладывался, сгибая руку с бутылью, и, как это бывает у сильных и длинноруких людей, мышца, съезжая вверх, собиралась крутым бугром, обнажая худую часть руки.
Даша лежала, облокотясь на его грудь с пожизненным крестьянским багровым треугольником и выпуклыми мышцами. Он снова захотел пить и, что-то задумав, прищурился, но едва произнес: "Набе...", как она понимающе кивнула, набрала воды в рот и, закрыв глаза, поцеловала его, нежно отпуская минеральную прохладу короткими порциями.
Некоторое время они лежали молча.
– Тебе хорошо со мной?
– вдруг спросила Даша.
Павел первый раз в жизни сказал "да!" с такой безоглядной уверенностью, а потом зазвонил телефон, и собранная Даша, пританцовывая, прощебетала свое:
– Ну ладно, красотулечка, я пошла. Спи.
– И вдруг, постояв, добавила: - Я тоже спать поеду.
Павел медленно оделся, постучался к Сергею, тот с открытыми глазами лежал на всклокоченной кровати. Павел отвалился в кресло:
– Серег, у нас выпить чё осталось?
На следующий день снова сверкали над океанскими далями машины на пыльных и бугристых склонах стоянок. Пыль была везде: на кузовах, колесах и под капотами. С хватким дизельным рокотком завелся "сурф". Большая и низкая красавица "виста" с напряженным Василичем за рулем медленно поехала, качаясь и цепляя пластиковыми свесами комья глины. Павел выбрал темно-зеленую полноприводную "корону" с двухлитровым двигателем. Во всех машинах пахло мастикой, которой были натерты панели, а из выхлопа от катализатора тянуло конфетной сладостью. Такой же сладкий запах плыл над улицами всего города, мешаясь с запахами снега и моря. Бумаги оформили за полчаса и в тот же день погрузили все три машины в вагон на Красноярск. К вокзалу гнали в темноте, уличные фонари не горели, и сверху, с сопок, расположение улиц угадывалось по бесконечным вереницам автомобильных огней.
Павел
В последнюю ночь, лежа с Дашей, он почему-то представлял зимнее небо с плоскими оловянными облаками, снежный верх сопки и выгнутые лиственничные ветви с шишечками и то, как, бывало, за этими ветвями, за хребтами и облаками вдруг затаится что-то и одним вздохом северного неба, как огромным насосом, высосет всю душу без остатка, и как иногда кажется, что если не поделишь с кем-нибудь этот вздох, то в сорок лет или пустишь себе в лоб пулю, или сойдешь с ума.
Потом они с Дашей в полусне смотрели по ночному каналу "Жестокую Азию" американский сериал про джунгли, в котором резали визжащих крыс и у огромной живой черепахи отрубали ноги.
Павел выключил телевизор, и Даша, ровно дыша, заснула рядом с ним, а он глядел на ночной уличный свет, пробивавшийся в щели спущенных жалюзи, и ждал звонка как спасения, потому что, несмотря на полную ночную недвижность, жизнь неслась вперед с реактивной скоростью, требуя или немедленно приладить происходящее к себе, или прекратить... И снова звонил телефон, и Даша стояла перед ним, говоря: "Ну все, красотулечка", и он в последний раз поцеловал ее и повернул за ней ключ.
Ранним утром он сидел в самолете между храпящим Василичем и учительницей из Канска в толстых очках, за которыми будто именно с поправкой на эту толщину и были невероятно густо обведены чернильно-синей тушью глаза. Некоторое время они разговаривали, потом учительница уткнулась в книгу, а Павел, отвалившись в кресле, в полудреме думал о том, как ему придется возвращаться к прежней жизни. Он вспомнил, как когда-то по приезде от овдовевшей матери насаживал отцовский топор на новое топорище, как держал его, гладкое и белое, на весу топором вниз, постукивая по торцу, и как волшебно-послушно карабкался по топорищу при каждом ударе топор. Он думал о том, как нескоро вернется былая и зыбкая устойчивость его жизни, дающаяся только каждодневным мужицким трудом, и о том, что только от этого труда и зависит его душевное равновесие, потому что, возясь с каким-нибудь срубом, он и в самом себе будто возводил что-то из гулких и прозрачных бревен.
...Как все меняется в дороге, думал он, вот если дома у каждого свои дрязги, обиды, раздражение, к примеру, на соседа, который столько лет копается с новым домом, все выпендривается, аккуратничает, а сам живет в балкбе с бабой и тремя ребятишками, то в самолете это уже переоценивается и подается попутчику с гордостью: вот, мол, какие у нас мужики, терпеливые, основательные. Павел, одиноко живущий и как никто понимающий, что такое просто выстиранная женщиной рубаха, умел очень хорошо сказать про товарища: "Крепкая у Сереги семья", и было в этих словах столько бескорыстного одобрения, что, казалось, тень чужого счастья питала и его самого какой-то трудной и светлой силой. Он вспомнил чистившую зубы Таню, гулкий шорох зубной щетки и ту пронзительную нежность, которую испытал тогда к этой щетке, к зубам, ко всей этой молодой женщине. Улегшись в тот вечер на полу в спальнике, он со жгучим и стыдным чувством вдруг представил ее своей женой и тут же, переборов себя, отпустил ее, отдал, испытав уже давно знакомое ощущение освобождающей потери, и дальше, засыпая, думал только о самом Николае, о его седеющей бороде и о том, сколько ему пришлось потерять волос, прежде чем найти такую Таню.