Государь всея Руси
Шрифт:
Это было самое главное, чем Евфросиния рассчитывала пронять Пимена.
— О том мало кто знал. Елена крепко таила духовную грамоту Василия, но то самая имоверная истина. — Евфросиния готова была поклясться в том на кресте. — Князь Андрей Иванович хотел получить лише то, что ему было завещано. Но Елена, избавившись с помощью Телепнёва от опекунов, не захотела выполнить воли Василия. Стала она всячески искать супротив князя, стала измышлять на него измены, что будто намерился он переметнуться в Литву. Принудила написать проклятую грамоту [64] ! И много-много иных неправд и козней взвела на него и таки сгубила. А как сгубила — то всем ведомо.
64
Проклятая
На Пимена, однако, всё это не произвело как будто никакого впечатления. Евфросиния до сих пор помнила, каким было его лицо: спокойное, внимательное, участливое, даже сострадательное — обычное лицо попа, внимающего исповеди очередной страждущей души. Эта внимательная, участливая невозмутимость давно стала частью его натуры — без этой личины в поповстве и монашестве не обретаются, — но немало было в ней и игры: под рясой отмирало лишь внешнее, мирское, но внутреннее, сугубо человеческое, жило, а оно, это человеческое, умело всё и способно было на всё.
Евфросиния конечно же понимала это, и писаная невозмутимость Пимена не обескуражила её, однако некоторое беспокойство всё же появилось: как на самом деле воспринял услышанное Пимен? Так ли уж и не затронуло оно в нём ничего?! Так ли ему безразлично всё это?! По себе знала, что личину невозмутимости легче удерживать тогда, когда не согласен, когда готов протестовать, когда сомневаешься или вовсе не веришь. Единодушие, единомыслие требуют гораздо больше усилий, их трудней прятать под этой личиной. Когда услышанное находит отклик в твоей душе, когда веришь и сочувствуешь тому, что говорит твой собеседник, тогда нужно крепко владеть собой и ни на миг не забываться, чтобы не выказать этого.
В равнодушие и безразличие Пимена Евфросиния не верила. Он уже выдал себя своими замечаниями и рассуждениями, которыми, как правило, равнодушные и безразличные не утруждаются. Несогласия его, неверия, протеста не боялась и была готова к любому их проявлению, ибо знала, что чем трудней будет убедить его, чем трудней будет заставить поверить в то, во что хотела, чтоб он поверил, тем прочней будет эта вера и убеждение и тем глубже они проникнут в его душу. Человек как стена. Чем стена крепче, тем трудней вбить в неё гвоздь, но уж если вобьёшь, то держится он там долго и прочно.
Только чуяла Евфросиния, а чутьё редко подводило её, что ломать особенно голову тут не над чем: невозмутимость Пимена была той же пробы, что и её доверительность. И он и она играли, и всё у них велось в этой игре точь-в-точь, как водится на торгу: один продавал, другой присматривался — купить, не купить? Ежели купить, то как бы не прошибить! Евфросиния играла в доверительность, чтоб привлечь Пимена к себе и показать, какой у неё стоящий товар, а Пимен как раз на этот самый товар старался не обращать внимания, чтоб не выказать своего интереса и не набить ему цену.
— Подчинись Елена завещанию мужа и, как благочестивая женщина, начни жить спокойной вдовьей жизнью, всё было бы мирно и праведно. Но нет, преступность и греховность были у неё в крови! Согрешив единожды, чтоб, подобно Соломонии, не очутиться в монастыре, она уже не могла унять себя.
Евфросиния начинала теперь второй круг — самый опасный, и Пимен остановил её.
— Жено преблагая, — сказал он с прежней невозмутимостью, которая уже начала возмущать Евфросинию. — Ты изрекаешь то, о чём давно уж и молва перешла. Что Богом сокрыто, то им и принято. Уйми восклокотание духовное и поберегись злоречия. Исходящее из уст сквернит человека. Памятуй о том! Греховно вздымати глагол злосердный на почивших в Бозе. Тем не премножишь своего благочестия, но ущербишь его. Почившие не могут отвещати нам, живым, не могут постояти пред нами в правде своей.
— Но покуда они были живы, мы не могли отвещати им, владыка! И в правде своей не могли постоять
В голосе Евфросинии, когда она говорила всё это, были не только боль, мука и праведное негодование, но и что-то ещё — такое, что, должно быть, рождается в человеке не его внутренними силами, а какими-то иными — высшими, потусторонними... Казалось, говори она даже какую-нибудь невнятицу, всё равно её голос не оставил бы равнодушным никого. Проняло и Пимена. В его напускной, а может, совсем и не напускной невозмутимости появилась-таки брешь.
— Чреваты усны твои, жено, — сказал он тихо, задумчиво и по-мирскому просто, безыскусно, словно позабыл на мгновение, кто он. — Прикоснуться душой к тому, что они источают, — себя потерять, а пренебречь — потерять добродетель.
Пимен, конечно, не относился к тем, кто вообще когда-либо и отчего-либо мог потерять себя. За время разговоров с ним Евфросиния прекрасно это поняла, и убеждение, что она сумеет перевернуть ему душу своими рассказами, тоже сильно поколебалось; но то, что он пришёл к такой мысли, не смолчал, не стал таиться (или не смог!), укрепило её в надежде, что старания её не останутся втуне. Она верила и знала по своему немалому опыту: то, о чём она ему поведала, будет действовать исподволь, постепенно, въедаясь в него, как хворь. Сейчас, сразу, оно и впрямь могло не подействовать — всё-таки это были лишь слова... Убедительных доказательств, кроме крестных клятв, у неё не было, а Пимен был как раз из тех попов, которые меньше всего верят крестным клятвам, зная их истинную цену. И она не клялась перед ним, не прибавляла этой сомнительной силы тому, что было достаточно сильно само по себе. Она предоставила все времени. Время! Оно и лекарь, и свидетель, и судья, и самый убедительный собеседник! Она знала: чем больше Пимен будет размышлять о нынешнем, тем глубже в него будет проникать то прошлое, о котором она поведала ему, и он сам найдёт доказательства, сам откроет их — там, где она, Евфросиния, и не видит их.
И всё-таки, провожая Пимена из Старицы, Евфросиния чувствовала, что не сделала ещё чего-то — быть может, самого главного, чем могла привлечь его на свою сторону или укрепить в нём прежнее, если он уже был на её стороне. Сказала об этом своей неизменной советчице и наперснице — Марфе Жулебиной, и та прямо заявила ей:
— Ты, матушка, в Пимена дух свой вселяла, чая, что ему недостаёт собственного, о попранной правде, о беззакониях Елениных плакалась, чая пробудить в нём праведное негодование... А ему нет до прошлого никоторого дела, и он не жаждет и не ищет положить душу за правду. У него своё на уме. Что — покуда неведомо, но, что бы ни было, выгод себе приискать он не преминет. Потому тебе следовало открыто сказать ему, что Старица и дом Святой Софии [65] более обрящут выгод, ежели будут заедино, а не порознь.
65
Дом Святой Софии — синоним новгородской епархии.