Государь всея Руси
Шрифт:
— Поворотить, тётушка, не велика нужа, — бесстрастно проговорил Пронский. — Знать бы токмо, где зад, а где перёд?
— Лукавишь, князь. Таковые разговоры от лукавого.
— То ты лукавишь, тётушка, а я искрен. Ей-ей! Истинно: где тот зад? Коли знаешь, поведай, а я рассужу: поворотить мне назад иль идти за тобою далее?
— Они в тебе, те перед и зад, в твоей душе! — властно и недовольно возвысила голос Евфросиния, как будто обвиняла Пронского в чём-то.
— Так бы и спрашивала, что в моей душе, коль усомнилась в ней, — с прежней невозмутимостью сказал Пронский, глядя, как в сени осторожно, воровато
С трудом одолев растерянность, Владимир медленно, валко — от схлынувшей в ноги оторопи — вошёл в палату и остановился у порога, явно не зная, как повести себя и что сказать.
— Ужли ищешь кого, князь? — участливо, снисходительно спросила Евфросиния. — Не меня ли?
— Ах, матушка, да пошто мне тебя искать? — неожиданно вспылил Владимир. Снисходительность матери только сильней унижала его. — Занять себя нечем, вот и брожу... ищу дела.
Евфросиния заметила, как в глазах Пронского промелькнул смех. Ей и раньше случалось видеть этот его смех, холодный и отчуждённый, как у иноверца, взирающего на чужих, не властных над ним богов; и, быть может, это тоже не давало исчезнуть её червячку.
— Буде, наши дела тебя займут? Сядь, послушай.
Владимир с недоверием посмотрел на мать, на Пронского: лукавят не лукавят — поди разберись! Не разобрался. Хмыкнул:
— Да о чём вы тут?! Об оброках, о пошлинах... Скучно.
Вяло махнул рукой и пошёл прочь.
— Приходил подслушивать, — сказала Евфросиния, когда Владимир ушёл. Сказала не в осуждение, а чтобы доказать Пронскому своё единодушие с ним.
Глаза Пронского опять тронул смех.
Евфросиния помолчала, стараясь не встречаться с ним взглядом, поразмыслила о чём-то, тихо, примирительно сказала:
— А в твоей душе мне с чего усомниться? Тобой движет своё, присное, а не мои подкупы либо прельщения.
— Я о том себя не допытывал, чем движусь. Нет нужды.
— Я також не допытываю, — снова осердилась Евфросиния. — Не позвала б, кабы усомнилась. Эка, взбрело тебе в голову!
Разговор никак не получался. Пронский как будто намеренно сбивал её с мысли, тянул куда-то в свою сторону — в мудрёное, заумное, а ей ничуть не хотелось состязаться с ним в заумии. Не для того она призвала его.
— Мысли мои об ином: час урочный приспел и зазвонный [78] колокол уже прозвонил! Теперь — либо в стремя ногой, либо в пень головой! Да своя голова меня не тревожит. Об иных думаю...
— Коли все поворотят назад, кто ж с тобой-то останется, тётушка?
— Все не поворотят. — Евфросинию задело и это замечание Пронского, но она сдержала себя. — Которые сами пошли, те и далее пойдут... О тех думаю, которых повела!
— Я, стало быть, из тех?
78
Зазвонный — первый, с которого начинают звон.
— Ты не из тех... Сказала уж: своим движешься, присным. Вижу сие и радуюсь! Да веди ты мне родной, после Володимера
Но Пронского и это не проняло. Не получалось нынче у Евфросинии задуманное, не удавались тонкости привычной для неё игры, и Пронский легко разгадывал её уловки. Но даже и там, где она была искренна, он тоже подозревал хитрость и не верил ей. Это было видно по его ехидной невозмутимости, которая больше всего другого раздражала Евфросинию. А как же хотелось ей поддобриться к нему, подкупить, тронуть своей охранительной заботой, открыть этим ключиком его душу, которая всё ещё оставалась для неё загадкой, и, быть может, избавиться наконец от всех своих сомнений и недоверия к нему или уж утвердиться до конца. Очень хотелось, да вот не получалось.
— Кабы и вправду хотела уберечь, не позвала бы, — усмехнулся Пронский.
— Потому и позвала, что хочу уберечь, — не сдавалась Евфросиния. — Могла и иначе поступить: ты делал бы и не ведал, что делал. Веди могла же?
— Могла, — согласился Пронский, но вряд ли хоть чуть поколебался. Казалось, у него и на это имелось возражение, да он почему-то сдержался, не высказал его.
— Позвала, чтоб тебя самого спросить, не утаив, что веры в успех своего дела во мне самой не больно много. Сомнений куда больше.
— Вот как?! — удивился Пронский. Этого от Евфросинии он, видать, и вправду не ожидал.
— Буде, скажешь, и тут лукавлю? Но ты не хуже меня знаешь, как мало у нас надежд. Ивашку можно одолеть токмо одним — единством. Но как раз единства-то нам и недостанет. Мы можем поднять Новоград, Псков, мы можем собрать там большое войско и поставить во главе его лучшего московского воеводу — князя Михайлу Воротынского...
— Воротынского?! — такого и вовсе не ожидал Пронский.
— О нём и собралась с тобой говорить. Да, Воротынского. Мы можем вызволить его из заточения и дать ему войско... Но никакое войско, никакие воеводы и их самое высокое ратное искусство не принесут нам победы, ежели мы не поднимем супротив Ивашки всех, всю Русь.
— То ты больно широко размахнулась, тётушка. Всю Русь тебе николи же не поднять. Бо неведомо, за кого она, та всея Русь? Может, она и супротив тебя, и супротив его? Да и что оно такое — всея Русь? Как ты её себе представляешь?
— Всея Русь — то святая правда, князь. А она, правда, всегда супротив тех, кто попирает eel Приходит час, и она восстаёт на неправых и злобных!
— То всё, тётушка, красные страсти. Святая правда, всея Русь! Всея Русь тем и не годна для образа единой святой правды, что она — всея. Тьма-тьмущая душ на её просторах и такая же тьма-тьмущая правд, и в Рязани, как сказывается, не плачут по псковскому недороду.
Евфросиния даже вздохом боялась перебить Пронского. Опустила глаза, как провинившаяся, и внимательно слушала, торжествуя в душе, что наконец-то удалось пробить его невозмутимость.
— И не правда святая восстанет на него, а зло. Извечное человеческое зло, — продолжал решительно Пронский, не замечая резкой перемены в Евфросинии. — И ты потщись ещё пуще, ещё яростней ополчить то зло, оставив свои красные страсти и пустые упования. Иначе все отвернутся от тебя... Даже я!
— И ты? — тихо, смиренно переспросила Евфросиния.