Государь всея Руси
Шрифт:
Так могли вести и вели с царём борьбу Бельский, Курлятев, князья Ростовские, Оболенские, Шуйские... Мстиславский наблюдал за их действиями свысока, с того безопасного, счастливого высока, на которое его возвели родовитость, знатность и к которому он добавил ещё и высоту своего ума, нисколько не усомняясь в нём, — и не без оснований, потому что во всех прокатившихся бучах он сумел избежать падений, полагаясь во всём на свой ум. Он наблюдал за этой борьбой с холодной, прилежной пристальностью, но не безучастно, вмешиваясь иногда в неё то на одной, то на другой стороне — в зависимости от того, кому было легче. Если легче было царю, он становился на сторону бояр, чтобы испытать его способности и возможности, если же легче было боярам, он помогал царю, чтобы усложнить задачу его противникам и посмотреть, как они с ней справятся, выявляя таким образом самых достойных среди них, самых умных, самых неотступных. Достойных, сильных он оберегал, отводя от них по возможности
Так осторожно, расчётливо, тщательно готовился Мстиславский к схватке с царём, долго готовился и терпеливо, и выжидал так же терпеливо и хладнокровно, не позволяя себе увлечься ни одной из тех соблазнительных возможностей, которые появлялись раньше. Он видел, как соблазнялись другие, бросаясь опрометчиво в бой, и терпели поражение, не понимая его причин. А он понимал, что, борясь с царём, они боролись на самом деле друг с другом, помогая Ивану легко расправляться с ними. И потому он был терпелив и выжидал, выжидал, выжидал, выбирая самый верный момент.
И вот наконец он почувствовал и осознал, что настала долгожданная и, быть может, единственная пора, когда он мог позволить себе действовать. Он видел, как стремительно нарастала пустота вокруг царя: рядом с ним оставались только те, кто уже ничем не мог ему помочь, те, у которых не было никакой силы, те, которые только усугубляли эту пустоту, потому что сами нуждались в защите и надеялись найти её у него.
Если раньше Иван находил поддержку кое у кого из княжат — за него шли суздальские княжата, стародубские, за него шли Воротынские, то теперь они все до одного были против. Уложение, которое он принял в прошлом году, запрещавшее княжатам распоряжаться по своей воле принадлежавшими им вотчинами, вконец разделило его с ними на две непримиримые стороны. Только несколько родов старомосковского боярства, по большей части захудалых, вроде Басмановых или Салтыковых, да горстка дьяков, — вот все, кто был сейчас с ним, а дальше — пустота и отчуждённость которая неотвратимо перерастала во вражду — и тайную и явную, с каждым днём становившуюся всё серьёзней, угрозливей, опасней.
У противников Ивана пока что было немного силы, но у него самого её было ещё меньше, и даже всевластные Захарьины, которые всегда и во всём шли за ним до конца, не прибавляли ему сил, потому что их всевластие и могущество всецело зиждились на его собственном всевластии и могуществе. Стоило только поколебать царскую власть, как могущество Захарьиных распалось бы в прах.
Таков был неотвратимый ход событий. И хотя казалось, что сам Иван не чувствует и не осознает этой опасной пустоты и отчуждённости, начавшей окружать его, продолжая опрометчиво нагнетать её, Мстиславский тем не менее видел и понимал, что на самом деле всё иначе: Иван всё чувствовал, всё сознавал и страшился этой возрастающей вокруг него враждебности и искал, чем бы можно было оградить себя от неё и защитить, но, страшась и ища защиты, он изо всех сил стремился не давать воли своей душе, своим чувствам, стремился подавить и подавлял свою неистовую страстность, препоручив всё разуму. Но и это тоже было на руку Мстиславскому. С разумом Ивана он как раз и мог тягаться, и всё, что исходило от него разумного, почти никогда не ставило Мстиславского в тупик: он мог предвидеть и предугадывать многие его действия и поступки, когда тот действовал расчётливо и трезво. Не раз Иван, убеждавшийся в его проницательности, говорил ему с недовольством и угрозой: «Ох, Мстиславый, по моей мысли ступаешь, след в след. Гляди, как бы не угодил во вспуду! [87] »
87
Вспуда — яма для ловли диких зверей.
Мстиславский отвечал с обычной невозмутимостью, осторожно, но недвусмысленно: «Гляжу, государь! Да как присловье сказывает: видит око далеко, а ум ещё далее!» А иногда — даже с вызовом: «Где один ум изловчится, там другой не оплошает!»
Да, Мстиславский был уверен, что не оплошает. В личной схватке с царём, в схватке, где схлестнутся их умы, он не даст маху. Другое тревожило его. Знал он, что за ним могут пойти многие: его имя, родовитость, знатность — всё это привлекает, придаёт уверенность и силу, особенно тем, у кого её не так много, как злобы. Но знал он также, что многие могут и не пойти — как раз самые нужные, те, у кого и злобы и силы в достатке, или пойти, но до определённого рубежа и во имя определённой цели. А цель эта и рубеж — свержение царя. К этой цели все будут идти вместе. А дальше? Что будет дальше? Вот это было самым неведомым и самым тревожным.
Для Мстиславского свержение царя не было самоцелью, как для других — для того же Кашина, Шевырева, Куракина, которых он не устраивал, которым был «не в нутро», потому что не хотел делить с ними власть, не хотел считаться с ними, ублаговолять
Помыслы Мстиславского были совсем не о том, и свержение царя было для него только частью дела, только одним, пусть важным, но одним шагом на том пути, который он давным-давно наметил для себя. Ему, потомку великих литовских князей, были чужды холопьи страсти московского боярства. Его высокий ум не позволял довольствоваться низким, поднимал его на ту высоту, с которой он смотрел на мир совсем иным, особенным взглядом — взглядом Гедиминовича, в чьём сознании накрепко утвердилось убеждение в великом предназначении своего знаменитого рода, который должен был распространить своё влияние и на Русь Восточную, как он распространил это влияние на Русь Западную. Внуки и правнуки Ягайлы сидят на престолах Польши, Литвы, Богемии, Венгрии [88] , должны они занять и московский престол. Тогда их миссия будет выполнена: под их властью окажется почти вся Европа и немалый довесок Азии.
88
Внуки и правнуки Ягайлы сидят на престолах Польши, Литвы... — Ягайло Владислав (ок. 1350—1434), великий князь Литовский в 1377— 1392 гг., король Польский с 1386 г. Основатель династии Ягеллонов.
Вот о чём думал Мстиславский, вот на что замахивался его разум — отнять престол у Рюриковичей! Не обязательно для себя, но обязательно для Гедиминовичей. А это значило схватиться не только с Иваном, это значило схватиться с самой Русью! Схватиться так, как с ней схватился Иван, а до него — его могущественные пращуры, ломавшие её нрав, её дух, её вековечную сущность, ломавшие религией, кнутом, огнём, плахой, виселицей — и не сломавшие!
И об этом думал Мстиславский. Он презирал Русь, свою невольную родину, презирал незлобиво, но тем искренней и глубже, считая её исчадием тупости и невежества, от которых её не избавило даже христианство, навязанное ей Рюриковичами. Но вместе с тем, будучи отчасти русским, и не тупым, не забитым, не невежественным, он понимал этот народ, чья кровь текла и в его жилах, понимал и отдавал ему должное: народ этот не удалось покорить ни германским рыцарям, ни татарским ханам, ни европейским государям, да и его собственные государи до сих пор не чувствуют себя полновластными хозяевами над ним.
Этого тоже не забывал Мстиславский, думая о грядущей борьбе. Он не мог знать её исхода, хотя и не испытывал страха перед ней, однако для такого человека, как он, незнание было хуже страха. Многое давило на него, и нужно было выбирать: либо отступиться, либо немедля действовать.
Отступиться он не мог: слишком прочно и глубоко укоренилась в нём эта дерзновенная мысль, ставшая не просто его поводырём, но самой сутью, единственным смыслом его жизни. Он не готовил себя в венценосцы, но знал, что, если московский престол будет добыт, и добыт его руками, ему воздастся в веках, и это значило для него гораздо больше, чем царский венец. Ради этого стоило жить, и от этого трудно было отступиться. Но когда пришла пора твёрдо и решительно действовать, он вдруг понял, что внутренне не готов, несмотря на то, что шёл к этому всю сознательную жизнь. И опять же, в нём говорил не страх, не безволие, а что-то такое, что давно зародилось и вызрело в нём незаметно для него самого, для его чувств, для его сознания, — может быть, это снова был плод его ума, но уже ущербный, нежизнеспособный плод, который, разлагаясь, отравлял в нём всё жизнеспособное, лишая его крепкой внутренней силы.
И он стал ждать. Не выжидать уже, как прежде, а ждать. Ждать чего-то в самом себе — то ли зарождения той внутренней силы, которая помогла бы одолеть теперь уже самого себя, то ли, наоборот, чего-то такого, что заставило бы отречься от всего, на что толкал разум. И он ждал, а ожидание принесло окончательный разлад с самим собой, и настоящий страх, и гнетущее отчаянье.
Он понимал: если не начнёт действовать сейчас, без промедления, то уже не сделает этого никогда, и прощай его мечта о торжестве Гедиминовичей, — и это усиливало отчаянье, усугубляло ту болезненную слабость духа, которую он неожиданно обнаружил в самом себе и так же неожиданно осознал, что она была в нём всегда, эта предательская слабость, которую он всю жизнь скрывал под разными именами — то осторожности, то рассудочности, то хладнокровия, ни разу не решившись заглянуть в лицо правде. Теперь он это сделал, рассмотрел себя изнутри и назвал всё своими именами и ужаснулся — не столько оттого, что чуть было не ступил на путь, по которому не способен был идти, сколько оттого, что вся сознательная жизнь оказалась прожитой единственно для того, чтобы наконец осознать свою духовную слабость и неспособность к действию.