Государь всея Руси
Шрифт:
Грамотной была Русь, и книжной и письменной, но, конечно, не образованной, не учёной — в той мере, в какой были образованны и учены эти достопочтимые сочинители. А что были они действительно учены и образованны, доказывают их записки и сочинения, написанные столь блестяще и искусно, что Россия, взявшись читать их спустя столетия, стала верить им больше, чем своим собственным летописям, сказаниям, историям, которые каким-то чудесным образом возникли и просуществовали в течение многих веков в её темноте, безграмотности и невежественности.
Да, Русь в те поры не знала подлинной образованности и учёности. Это сторонние наблюдатели верно подметили. Но её отсталость не означала беспросветного невежества и бездарности. Они смотрели на Русь с высоты своей образованности, смотрели через себя, а смотреть надо было через самоё Русь, через её быт, уклад,
Минеи-Четии прославили Макария больше, нежели все его добродетели и прежние богоугодные дела, добавив к его славе человека милосердного и справедливого славу человека книжного, учёного, что тогда на Руси ценилось не меньше, чем милосердие и справедливость.
Не обошла слава и его сподвижников, да он, к чести своей, и не стремился затенить, заслонить их собой. Летописи на века сохранили их имена, и «достойно есть» им, как поётся в молитве, ибо они были не просто лучшими книжниками и писателями той поры, навыкшими «хитрости грамотикийстей», — они были умственным узорочьем земли Русской, той солью её, без которой не вкусен хлеб насущный, даже если его и не в изобилии. Некоторые из них, пожалуй, даже превосходили Макария талантами, как, например, Маркел Безбородый или Дмитрий Герасимов, и мыслили глубже, смелей и своеобразней, как Еразм-Ермолай, но Макарий был для всех них тем, чем бывает в засуху дождь. Не прольётся он на иссушенную ниву — и не наберёт колос силы, хотя и таится она в нём... Так и Макарий! Не излей он на них живительную щедрость своей души, не причасти духом взыскующего подвижничества, которым был наполнен сам, не утверди убеждённость в высоком назначении их труда и не сплоти этой убеждённостью и трудом, то, как знать, сумел бы каждый из них в отдельности взрасти таким полновесным колосом, каким удалось взрасти на ухоженной Макарием ниве.
Книгопечатание тоже было частью этой благодатной, ухоженной Макарием нивы: его благословением, попечением и заботами поставлялось оно, ибо царь, как это и водится, только высказал «благую» мысль, которую «вложи ему Бог во ум его царский», а осуществлять её предстояло Макарию, потому что дело это было духовное и затевалось ради потреб духовных, так что миновать рук Макария оно никак не могло. Откажись Макарий почему-либо, воспротивься или заяви — вослед тем, кто тайно шептался вокруг него, — что дело сие богопротивное, и как бы всё пошло, куда поворотило — Бог весть! В таком деле слово духовного владыки значило очень много. Но Макарий не только не воспротивился или хотя бы «посумнелся», а, наоборот, «зело возрадовася» и сам указал, что в бытность свою в Новгороде знал одного тамошнего умельца, который был «смыслен и разумен к таковому делу», и имя его назвал — Маруша Нефедьев. Потом приобщил к этой работе и самого Фёдорова, видя его благое желание постичь сие хитроумное заморское дело, и сам вместе с протопопом Сильвестром наблюдал, как делал Маруша первые пробные книги.
В самое трудное время, когда царь поохладел к этой затее, увлёкшись строительством Покровского собора, который возводил в честь своей великой победы над Казанским ханством, когда не стало Маруши, оставшегося не у дел и пропавшего от неприкаянности и огорчения, когда казалось, что всё окончательно расстроилось и теперь едва ли будет продолжено, только Макарий своим ободряющим словом не давал погаснуть последней, еле тлеющей искорке надежды.
Храм-памятник, храм-символ был детищем Ивана, его великой благодарностью тем высшим силам, которые даровали ему эту победу — как самому достойному и правому, избраному ими на это святое дело, потому, понимая, с какими мыслями и чувствами Иван возводит этот храм, да и сам исполненный таких же точно чувств, Макарий не хотел, не мог и считал зазорным, даже кощунственным, лезть ему под руку в такой момент с чем-то иным, не столь высоким и значительным. Всё должно идти своим естественным путём и совершаться в своё время, — эту древнюю истину Макарий усвоил особенно прочно и придерживался её всю жизнь, будучи твёрдо убеждённым, что умеющий ждать, долготерпеливый, неотступным, мудрый никогда не бывает обманут судьбой: настойчивость, терпение, ум не могут не вознаградиться!
Этого мудрого, прозорливого терпения, умения ждать и надеяться и верить в свою судьбу как раз и не хватало Фёдорову в ту пору. От тоски и отчаянья, частенько овладевавших им, опускались руки,
Когда тоска совсем одолевала, начинал он подумывать даже о том, чтобы принять постриг и уйти в монастырь, дабы уже до конца отрешиться от всех земных дел и забот и стать непогребённым мертвецом. Мысль эту, впрочем, возбуждала не только тоска. Она возникала тем чаще, чем острее и глубже сознавал он всю безмерность своей зависимости от некой всевластной, безжалостно подминающей под себя всё и вся силы, которая губительно перечеркнула судьбу Маруши и точно так же могла перечеркнуть и его судьбу, притом не обязательно преднамеренно — слепо, спроста, мимо воли: как наступить на букашку, как опрокинуть ненароком сосуд с водой. Ибо что такое для этой силы, для её напроломной поступи были такие, как он, как Маруша? Букашки, истинно букашки! Или и того ничтожней! И оттого, что он понимал действия этих внешних сил и не мог примирить с ними своей души, ему было ещё тяжелей. Не будь тогда Макария, не будь его сердечной опеки над ним, его мудрости, терпеливости, его веры, которой он заражал и его, Фёдорова, не давая ему окончательно пасть духом, не будь его постоянной поддержки и защиты, которая хотя и не уменьшила число его врагов и злопыхателей, но прыти им немного поубавила, — не известно, хватило ли бы ему духовных сил устоять, не поддаться искушению, удержать себя от непоправимого шага.
В ту пору Макарий стал ему особенно близок, хотя он знал: их разделяет гораздо большее, чем единит. Единило их дело, к которому оба прикипели душой, а разделяло всё то, что разделяет сильного и слабого, власть имущего и безвластного, приказывающего и исполняющего. Само бытие, сама почва, на которой взрастало их собственное — каждого в отдельности — древо познания жизни, разделяли их, и, расскажи он Макарию обо всём своём сокровенном, открой всю свою душу, сознайся в том, что гнетёт его сильнее всего, вряд ли бы нашёл он отклик в душе святителя, вряд ли бы тот понял его, и уж совсем точно — не признал бы за ним права не мириться с этим. Да и как он мог признать за ним такое право, если и сам был частью той самой мучающей Фёдорова силы.
Фёдоров всё это понимал и потому был сдержан с Макарием, из-за чего порой чувствовал себя виноватым: казалось ему, что он платит митрополиту чёрной неблагодарностью, тая от него свою душу. Но что-то такое, глубинное, охранительное, скрывавшееся в подсознании, говорило ему: так надо! Не ради себя, своего покоя, но ради дела и ради самого же Макария, которому, в отличие от него, Фёдорова, будет просто не под силу смириться с мыслью, что кто-то рядом с ним может думать, чувствовать и смотреть на многие вещи не так, как он.
Богу, только Богу поверял Фёдоров своё самое сокровенное, и каждодневно отмаливал перед ним грех своего скраднодушия, присовокупляя к обычным, общепринятым молитвам и свою собственную, сочинённую в пору самых горьких душевных терзаний. Молитва эта была несколько необычная, в некотором роде даже еретическая, потому что обращалась не к Всевышнему в трёх лицах, а к «единому началу», к Богу Вседержителю. Но потребность его души, его сознания в особой, собственной молитве была столь высока, что он не смущался её еретичностью, более того, был уверен, что не нарушает законы и догматы веры, ибо потребность души — это высший закон. И потому он творил свою молитву: «Господи Вседержителю, Боже вечный и безначальный, благости ради единой приведший всё от небытия в бытие словом всемогущим и нераздельным духом уст своих, заботящийся обо всём и всё содержащий, исчисляющий и по имени зовущий всякую тварь свою! Укрепи, Боже, то, что вложил Ты в нас неисповедимою глубиною замысла своего, датель истинной премудрости, вразуми мя, и аз познаю закон Твой, и не отыми от уст моих словеса истины, ради братий моих и ближних моих! Услышь молитву мою, Господи, и внемли мне, и слёз моих не премолчи! Очисти мя от страстей моих, да вдохновлюся аз трудами и почию в смирении и созерцании, ибо и прежде Ты, о владыко, прощал нечестие сердца моего по молитвам святых Твоих, издревле угодивших Тебе и ныне служащих Тебе преподобием и правдою. Аминь».